Там гештальт пассажиров
не по Юнгу и Фрейду,
химеры Перова и Босха
на жжёном льду с мочевиной,
и станционный штакетник
надвое режет пейзаж.
Мы проходим по шпалам
к чёрному ящику почты
и посылаем письма
силуэтам о снах.
Псы у бездонной лужи
терзают бессмертную кошку.
Прогулка становится драмой,
крестным путём к киоску.
Вечна тоска уезда.
Холодновато, гулко.
Отсвет Москвы за лесом
от нас уплывает утром.
Летопись вздоха —
глухой разговор:
вяжется незаметный узор,
зреет неизмеримое зренье.
Мягко шуршит оседающий кров.
Спящею кошкой прошлое дышит.
Если прислушаешься – услышишь
тихий янтарь застывающих слов.
Телефонный звонок из зиянья забвенья,
где всё по-прежнему: трубка, чёрно-белое фото, обрезки ногтей,
недочитанных книг вереница театром теней.
Те же стены, с другими обоями, —
обман зренья и света.
Номера на обоях – коридорная азбука детства,
чужого ремонта жирный розовый след.
Блики лампы, гранит пресс-папье,
твой бессмертный янтарь, Грин и Диккенс на полке,
и кастрюля укутана в клетчатый плед.
Я из школы пришёл, левая ноет рука —
потерялась перчатка. В конце имени скачет «й».
Зазвонил телефон – но и звук превращается в лёд.
Пейзаж живёт на дне пейзажа.
Как ожидание – внутри.
Ты точно ларчик отвори.
Оттуда вылетает дважды
их отражением в окне
вдруг увеличенная в три
раза – птичка, как надежда,
(на дне мерцающем Куинджи)
запечатлённая внутри.
Я значительно усовершенствовал технику
и научился нырять глубже.
Теперь я могу достигать дна
и проводить больше времени
с его обитателями.
Я чувствую рассеянные холодные прикосновения
беспозвоночных. Большие рыбы
медленно подплывают и заглядывают мне в глаза.
Мне страшно и подумать,
что там, за этим взглядом.
Кончается кислород,
и мне становится одиноко.
Солнечные лучи растворяются
в водных сумерках, и только донный натюрморт:
раздавленная пивная банка,
использованный презерватив,
стреляная гильза —
напоминают мне о доме.
Я отталкиваюсь и плыву наверх,
возвращаясь в сон.
Брожу по местам преступления
и, как Ходасевич, дышу:
свободно, весенне-осенне.
И как сумасшедший всё жду,
что что-нибудь да случится.
Летящая, словно взор,
случайно-прекрасная птица
прокаркает свой приговор —
до боли знакомого неба.
Объявит, и я побреду
от мест, где любили, налево,
к заливу, к закатному льду.
Дальнее дыхание весны,
облака невидимый полёт.
Ночью электронный лёт звезды
ищет свой эфирный антипод.
И пока молчанье долготы
отражает падающий снег,
площади полночные пусты:
треск реле да блеск ночных планет.
Некогда в воронежских лесах
я один лежал – гуд проводов
в нищем поле говорил судьбой.
В сумрачных низинах таял страх.
И теперь, когда седой глагол
выдаёт, как шубы, реквизит,
воздух, пролетевший дальний луг,
тихо из отверстия сквозит.
Бессловесен мертвенный экран.
Отсветы мерцают стороной.
Но, как довоенная, с утра —
сукровица снежная весной.
Селище-Уголь – это городок,
верней, посёлок городского типа.
Как все они – глухая слобода
или курган надежды пятилеток.
Урочище когтистое в лесах,
торжок среди речных маршрутов,
отрезанный от мира на треть года.
С тридцатых – корпуса в три этажа,
уборная на всех без переборок,
остатки толя, жесть и остов пса
у края мокрой известковой ямы.
Прилавки рынка, выцветший кумач
фабрично-слободского изолята
в дремучем логове калининских лесов.
Там с бабушкой и дедом я провёл
своё восьмое памятное лето —
рождённый недалёко чужеземец
среди туземных северных племён.
Как хорошо, спокойно и беспечно,
поужинав втроём картошкой с луком,
спуститься тихо одному к реке
и молотком рубить в карьере мелком
податливый, слоистый известняк.
Закат ложился в берендеев лес,
погасшая река дышала с нами
альвеолами тысячи озёр,
не ведая начала и конца.
Мой дед сидел у керосинки в кухне,
глядел в закат и был смиренен,
а впрочем, что тогда им оставалось? —
трофейный подстаканник, Киплинг, трубка.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу