Жестянщик говорил: «Альенде медлит… Как это можно — медленно бороться?»
Священник: «Медлит? Хорошо бы, если… Пугает многих то, что он спешит».
Жестянщик: «Напугать монополистов не грех… Я опасаюсь — как бы только испугом не отделались они».
Священник: «А испуг домохозяек? Они монополистки лишь на кухне, а ведь боятся завтрашнего дня. Хватают враз по двадцать пачек мыла».
Жестянщик: «Все равно им не отмыться от мелких буржуазных предрассудков».
Священник: «Ну так что ж — не мыться вовсе? Когда в глазах домохозяек власть так ненадежна — дело безнадежно». Жестянщик: «Безнадежно ваше дело». Священник: «Что такое — наше, ваше? Понятие единое — народ».
Жестянщик: «Мне противно быть единым с чиновничьими рылами тупыми, с лакейской рожей, с полицейской харей, с мурлом поповским, с генеральской рожей и с мордочкою лисьей торгаша».
Священник: «Мучас грасиас, амиго, что не забыл поповское мурло».
Жестянщик: «Ешь, амиго, — напросился. Народ, народ… Затрепанное слово, которым очень любят спекульнуть сидящие на шее у народа, привыкшие болтать с трибун о том, как нежно они любят эту шею. Единого народа в мире нет. Всегда в любом народе — два народа, те, что сидят на шее у других, и те, кто эту шею подставляет. А надо разучиться подставлять. Маркс нам оставил неплохой учебник: он ясно говорит — как разучиться».
Священник: «Бытие определяет сознание… Как это одномерно! Сознание ведь тоже бытие. Христос хотел объединить людей, а Маркс привел сегодня мир к расколу».
Жестянщик: «Был расколот мир всегда, а, кстати, торгашей из храма кто гнал плеткой? Маркс? Он в личной жизни был интеллигентней, вежливей Иисуса». Так спорили и спорили они, и молодые кулаки стучали по выцветшей скамье у стадиона, не знавшего, что очень скоро станет тюрьмой для них двоих и для других.
(Жестянщика священник дома спрятал и брошен был за проволоку с ним, а после навсегда исчезли оба, и вместе с ними споры их исчезли…)
Жестянщик был в тюрьме и при Альенде. Он в группу ультралевую попал, изготовляя бомбы-самоделки, чтоб навести на всех монополистов уже совсем нешуточный испуг, не понимая, что такие взрывы лишь на руку тем генеральским рожам, кто под предлогом красного террора устроит свой коричневый террор. И в это время кто-то распустил слух подлый, что не кто-нибудь — священник «по дружбе» на жестянщика донес. Рос шепоток заспинный, нехороший приятно в нехорошее поверить: ведь сразу возвышаешься ты сам. Отнюдь не ультралевые студенты священнику руки не подавали, брезгливо морща уголочки губ.
Достойным завершением всего явилось то, когда отец — владелец какой-то странной фабрики зеркал, где также выпускались и подтяжки, всем заявлявший, что в такое время всего умней повеситься немедля, из собственных подтяжек сделав петлю, у собственного зеркала притом, сказал однажды сыну с одобрением: «Ты посадил жестянщика, я слышал? И правильно. Я думал, что ты рохля. А ты мужчина. Всех бы их — в тюрьму! Всех красных во главе с их президентом!» Тогда священник и пришел к Энрике.
Священник был издерган и затравлен. Стараясь не глядеть в глаза, шатаясь, измученно он выдавил: «Ты друг?» «Конечно, друг. Ты ни при чем — я знаю». «А кто же слухи эти распустил? Кто слушал наши споры на скамейке, а сам трусливо в споры не встревал?» «Молчал я не из трусости, а просто из-за того, что иногда жестянщик казался справедливым, иногда казался ты, а иногда вы оба, а иногда ни ты, ни он».
«А кто же?» «Никто, — сказал Энрике.
Что-то третье». Священник, наступая на него, тряс бледным потным лбом, как в лихорадке: «Нет, эти слухи ты распространил! Ты хочешь быть всех выше, всех умнее, и для тебя унизить ложью друга есть способ возвышенья твоего. Ты независим от Христа и Маркса. Ты — вечно третий. Ты ни с кем.
Над схваткой. Ты сам себе сказал: «Я гениален, и значит, все, что делаю, — прекрасно, а все негениальные способны в любую подходящую минуту на гадости — к примеру, на донос». И ты вообразил, припомнив споры, какие мы с жестянщиком вели, что ненавистным сделался мне он, что он мне враг, а разве грех великий предать врага? Вот что подумал ты». «Я не подумал». — «Нет, не лги подумал! Так знай — люблю его гораздо больше, чем самого себя, люблю давно и только потому давно с ним спорю. Я, как за брата, за него боюсь. Он хочет переделать все и сразу. Он сам, как будто бомба-самоделка, взорваться может в собственных руках, убить себя, а множеством осколков изранить или, может быть, убить совсем не тех, кого взорвать замыслил, а самых близких — мать, меня, тебя…
Читать дальше