И скисали похабные рожи,
притихали в момент за столом.
В основном-то народ был хороший.
Он хороший везде в основном.
Но меж теми, кто ели и пили
и в окне наблюдали огни,
пассажиры особые были -
чем-то тайным друг другу сродни.
Так никто не глядел на вокзалы
и на малости жизни живой
изнуренными глазами,
обведенными синевой.
Возвращались они долгожданно,
исхудалые, в седине,
с Колымы, Воркуты, Магадана,
наконец возвращались к стране.
Не забудешь, конечно, мгновенно
ни овчарок, ни номер ЗК,
но была в этих людях вера,
а не то чтобы, скажем, тоска.
И какое я право имела
веру в жизнь потерять, как впотьмах,
если люди, кайля онемело,
не теряли ее в лагерях!
А однажды в ковбойках и кедах
к нам ввалился народ молодой
и запел о туманах и кедрах
над могучей рекой Ангарой.
Танцевали колеса и рельсы.
Окна ветром таежным секло.
«А теперь за здоровье Уэллса!» -
кто-то поднял под хохот ситро.
И очкарик, ученый ужасно,
объяснил мне тогда, что Уэллс
был писатель такой буржуазный
и не верил он в Братскую ГЭС.
Я к столу подошла робковато
и спросила, идя напролом:
«А меня не возьмете, ребята?»
И ребята сказали: «Возьмем!»
И я встала, тайгу окликая,
вместе с нашей гурьбой озорной,
не могучая никакая
над могучей рекой Ангарой.
Потревоженно гуси кричали.
Где-то лоси трубили в ответ.
Мы счастливо стояли, братчане,
в нашем Братске, которого нет.
А имущество было у Нюшки -
пара стоптанных башмаков,
да облупленный нос, да веснушки,
да неполных семнадцать годков.
Впрочем, был чемоданчик фанерный
с незаманчивым всяким тряпьем,
и висел для сохранности верной
небольшенький замочек на нем.
Но в палатке у нас нетуманно
заявили, жуя геркулес,
что с замочками на чемоданах
не построить нам Братскую ÃÝÑ.
Виновато я сжалась в комочек,
и, на стройку идя поутру,
я швырнула тот чертов замочек
и замочек с души - в Ангару!
Стали личным имуществом сосны,
цифры мелом на грубых щитах
и улыбки, а слезы - так слезы
у товарок моих на щеках.
И когда я спала, мне светила
под урчанье машин и зверья
мною выстроенная плотина -
и не чья-нибудь - лично моя!
Словно льдинка, чуть брезжило солнце.
Был мой лом непомерно большим.
И свисали сосульками сопли
под зашмыганным носом моим.
Но себе говорила я: «Нюшка,
тянет лечь, ну, а ты не ложись.
Пусть из носа хоть сопли, хоть юшка, -
ты деревнина дочка... Держись!
Ты шатаешься... Тебе худо...
Но долби и долби, не валясь,
чтобы жизнь получшела повсюду -
и в деревне Великая Грязь».
Страшный ветер меня колошматил,
и когда уже не было сил,
то мне чудился председатель,
как он с Лениным говорил.
И опять я долбила под грохот,
и жила, и дышала одним:
не захлопнется крышка гроба
ни за Лениным, ни за ним!
И я верила в это не словом,
не пустою газетной строкой,
а я верила своим ломом,
и лопатою, и киркой.
А потом и бетонщицей стала,
получила общественный вес.
Вместе с городом я вырастала,
и я строилась вместе с ГЭС.
Но, казалось, под наговор вешний,
лишь вибратор на миг положу -
ничего я на деле не вешу,
отделюсь от земли - полечу!
И летела по небу, летела,
ни бетона не видя, ни лиц,
и чего-то такого хотела,
что похоже на небо и птиц.
Но на радость мою и на горе
над ломающей льдины горой
появился весною в конторе
интересный москвич молодой.
Был он гордый... Не пил, не ругался,
на девчонок глаза не косил.
Увлекался искусством, а галстук
и в рабочее время носил.
Я себя убеждала: «Да что ты!
На столе его, дура, лежит,
понимаешь, не чье-нибудь фото,
а французской артистки Брижитт».
И глядела я в зеркало хмуро
и за словом не лезла в карман:
«Недоучка... Кубышкой фигура...
И румянец уж слишком румян...»
Я купила в аптеке лосьону
для смягчения кожи рук.
Терла, терла я их потаенно
от своих закадычных подруг.
И, терпя от насмешников муку,
только сверху я трогала суп
и крутила проклятую штуку
под названием «хула-хуп».
Читать дальше