как месть сыновняя, от гнева зрея,
отцу седому, ибо сын, робея,
себе на горе говорить посмел.
Помчался он в испуге и успел
спастись в совсем пустынной галерее,
и долго отзывалось в назорее
то, что усталый вал закату пел.
Вдруг шелест шелка и пред Ним клобук,
а на коленях старец в багрянице,
и тянется к Нему, как бы томится,
молитва набожно сомкнутых рук.
И спрашивает старца Иисус:
«Черны причалы, пустота на торге…
А где ж пиры и пестрые восторги?
И где заморский драгоценный груз?
Я жду и жду из древности седой
молельщиков, но нет их и в помине
Где Пападополи и Вендрамини
с серебряной, по пояс, бородой?
У вас в хоромах холод, как в пустыне,
и печь живет в молчании палат,
зане вы умерли и схоронили
потомки песнь и смех в одной могиле
в ту пору, чей язык был, как булат.
И залежами улицы лежат,
лишь в песне полусонной к давней были
из серых окон под завесой пыли
воспоминанья скорбные летят.
К вам корабли уже не приплывают.
За вас решила все судьба сама.
Повымерли надменные дома,
и только церкви живы и взывают».
И дож промолвил, рук не разжимая:
«Да, Господи! Морока смерти злая
ордой бессилия на нас нашла.
Но во весь звон твои колокола,
и задаешь роскошные пиры ты,
твои палаты всем гостям открыты,
и в них на час бывают позабыты
ребячески лишенья и нужда.
Любой народ торопится туда,
когда он ищет, как дитя, защиты
и ослепленно молится тогда.
Но стар я. И полет времен крылатый
я вижу, вижу день, когда народ
не потечет ребячески в палаты,
и хоть гневись во все колокола ты,
дворец твой будет пуст из года в год».
Старик умолк, вздыхая тяжело,
как ночь от звездного заполоненья.
Казалось, что коленопреклоненье
вздымалось и Христа переросло.
Перевод С. Петрова
Пришла к ней в келью русая белица,
прижалась к ней: «Меня ты успокой.
К чужим морям должна я удалиться,
в них литься бурною рекой.
А ты светла. Так дай мне просветлиться,
дай быть тобой.
Пошли мне мир, который ты таишь,
без страха, как еще никто не мог,-
пошли мне тишь,
да стану я скала, а не камыш,
вступя в поток».
Чуть-чуть ресницы иночески никнут
во мгле;
как будто легким ветром был окликнут
цвет на стебле.
Она движения долин хранила
и животворною улыбкою
в венок она персты соединила
и наградила деву зыбкую.
И сблизились они от немоты,
и не было им смутного начала,
меж ними только ясное звучало
из темноты:
«Яви, Христова нареченная,
Господень дух!
Его любви ты, речь священная,
открой мой слух!
Пошли мне грусти,
скорбям Христовым утешительница,
искупленная искупительница
живущих впусте».
А та склонила скорбную главу
к груди:
«Сама в Начале Бога я живу,
и темен смысл тоски мне наяву
и путь далек, минует он молву,
но я сестра и я тебя зову:
иди!
Откроется тебе вся напрямик,
обрящется!
И бренный страх с тобою лишь на миг
потащится.
Но если веришь, он слабеть начнет.
Отстанет сам,
еле живой.
Верь чудесам!
Я славлю муки гнет
моей былой.
Бывает ночь, когда поблекший срам
бежит,
и песнею во мне звенит
Иисус.
Душа моя дрожит,
когда к нему несусь,
а он открыт».
Сестра прижала ко груди сестру,
и обе были жарки и невинны.
«Тут дохожу я в жизни до вершины
и я сижу на свадебном пиру,
и все кувшины — винные кувшины».
Обеих словно бурею одной
легчайшим телом к телу пометало,
а буря шла
и лето привела,
и зрела летом русая и стала
женой.
Как чужая лобзала сестру она,
улыбаясь едва: «Прости! Я должна…
Где он, русый, с кем я играла?
В старом парке с ним копья метала
в меты белые. Где же он?
Теперь он силен».
И черница не стала белицу держать,
не смогла ей в глаза взирать,
медленно отошла,
возросла…
Вскинула русая руки ввысь,
просила трепетно: «Не сердись!»
А та ей: «Мила ты мне, так страдай!»
И тянет руки пустей и мрачней
к ней,
моля ее: «дай!»
Перевод С. Петрова
Из книги «О МОНАШЕСКОЙ ЖИЗНИ»
И час этот пробил, ясен и строг,
и металлом коснулся меня.
Я дрожу. И я знаю: теперь бы я смог
дать пластический образ дня.
Здесь ничто без меня не завершено,
и ничто не успело стать.
И мой взгляд все светлее — ему дано
Читать дальше