Ты себя в счастливцы прочишь,
А при Грозном жить не хочешь?
Не мечтаешь о чуме
Флорентийской и проказе?
Хочешь ехать в первом классе,
А не в трюме, в полутьме?
Что ни век, то век железный.
Но дымится сад чудесный,
Блещет тучка; обниму
Век мой, рок мой на прощанье.
Время – это испытанье.
Не завидуй никому.
Крепко тесное объятье.
Время – кожа, а не платье.
Глубока его печать.
Словно с пальцев отпечатки,
С нас – его черты и складки,
Приглядевшись, можно взять.
РАЗГОВОР В ПРИХОЖЕЙ
Не наговорились. В прихожей, рукой
с четвёртой попытки в рукав попадая,
о Данте, ни больше ни меньше, с такой
надсадой и страстью заспорить:
– Ни рая,
ни ада его не люблю.
– Подожди,
как можно… –
(И столько же тщетных попыток
открыть без хозяина дверь, позади
торчащего.)
– Вся эта камера пыток
не может нам искренне нравиться.
– Он
подобен всевышнему.
– Что так же скучен?
– Ну, знаешь… –
И с новым запалом вдогон
трясущему дверь:
– Если ты равнодушен,
то это не значит ещё… И потом,
он гений и мученик.
– В чьём переводе
читал ты его? Где мой зонт?
– Не о том
речь, в чьём переводе. Подобен породе
гранитной, с вкрапленьями кварца, слюды.
И магма метафор, и шахта сюжета.
Вот зонт. Кстати, в моде складные зонты.
– Твой мрамор и шпат – из другого поэта,
не Данте нашедшего в них, а себя,
черты своего становленья и склада.
По-моему, век наш, направо губя
людей и налево, от Дантова ада
наш взор отвратил: зарывали и жгли
и мыслимых мук превзошли варианты… –
Опомнюсь. Мы что, подобрать не могли
просторнее места для спора о Данте?
* * *
Заснёшь и проснёшься в слезах от печального сна.
Что ночью открылось, то днём ещё не было ясно.
А формула жизни добыта во сне, и она
Ужасна, ужасна, ужасна, прекрасна, ужасна.
Боясь себя выдать и вздохом беду разбудить,
Лежит человек и тоску со слезами глотает,
Вжимаясь в подушку; глаза что открыть, что закрыть –
Темно одинаково; ветер в окно залетает.
Какая-то тень эту темень проходит насквозь,
Не видя его, и в ладонях лицо своё прячет.
Лежит неподвижно: чего он хотел, не сбылось?
Сбылось, но не так, как хотелось? Не скажет. Он плачет.
Под шорох машин, под шумок торопливых дождей
Он ищет подобье поблизости, в том, что привычно,
Не смея и думать, что всех ему ближе Орфей,
Когда тот пошёл, каменея, к Харону вторично.
Уже заплетаясь, готовый в тумане пропасть.
А ветер за шторами горькую пену взбивает
И эту прекрасную, пятую, может быть, часть,
Пусть пятидесятую, пестует и раздувает.
* * *
Сквозняки по утрам в занавесках и шторах
Занимаются лепкою бюстов и торсов.
Как мне нравится хлопанье это и шорох,
Громоздящийся мир уранид и колоссов.
В полотняном плену то плечо, то колено
Проступают, и кажется: дыбятся в схватке,
И пытаются в комнату выйти из плена,
И не в силах прорвать эти плёнки и складки.
Мир гигантов, несчастных в своём ослепленье,
Обречённых всё утро вспухать пузырями,
Опадать и опять, становясь на колени,
Проступать, прилипая то к ручке, то к раме.
О, пергамский алтарь на воздушной подкладке!
И не надо за мрамором в каменоломни
Лезть; всё утро друг друга кладут на лопатки,
Подминают, и мнут, и внушают: запомни.
И всё утро, покуда ты нежишься, сонный,
В милосердной ночи залечив свои раны,
Там, за шторой, круглясь и толпясь, как колонны,
Напрягаются, спорят и гибнут титаны.
* * *
Придёшь домой, шурша плащом,
Стирая дождь со щёк:
Таинственна ли жизнь ещё?
Таинственна ещё.
Не надо призраков, теней:
Темна и без того.
Ах, проза в ней ещё странней,
Таинственней всего.
Мне дорог жизни крупный план,
Неровности, озноб
И в ней увиденный изъян,
Как в сильный микроскоп.
Биолог скажет, винт кружа,
Что взгляда не отвесть:
– Не знаю, есть ли в нас душа,
Но в клетке, – скажет, – есть.
И он тем более смущён,
Что в тайну посвящён.
Ну, значит, можно жить ещё.
Таинственна ещё.
Придёшь домой, рука в мелу,
Как будто подпирал
И эту ночь, и эту мглу,
И каменный портал.
Нас учат мрамор и гранит
Не поминать обид,
Но помнить, как листва летит
К ногам кариатид.
Как мир качается – держись!
Уж не листву ль со щёк
Смахнуть решили, сделав жизнь
Таинственней ещё?
МУЖЧИНА С РОЗОЙ
Мужчина с розой на портрете,
Читать дальше