1926
Старушечья горенка. Ночничок.
Овальное зеркальце на комодике.
Заботливо нижут свой счет и щелк
Тирольские — точно скворешня — ходики.
И старческий сон прозрачен и тих:
Довольно прожито и проработано,
И хоть на излете годов твоих,
А всё же достигнуто счастье. Вот оно:
За стенкою внучек: надежда, моряк;
Чудесный мальчишка по всей справедливости!
Немало пришлось хватить передряг,
Чтоб в гардемарины буяна вывести.
А внучек (надежда, моряк) не спит:
То в щеку ногтями вопьется бледную,
То в зеркало снова на грудь глядит,
На мелкую сыпь розовато-медную.
1926
«За мокрым садом, под лазурью дикой…»
За мокрым садом, под лазурью дикой,
Под аспидной, под грозовой лазурью
Изламывался острыми углами,
Охватывая впадины горы,
Огромный дом. Как будто зеркала,
Как черные литые зеркала,
Блистали окна. Был ли то музей,
Храм, или мавзолей, иль просто память, –
Но там, по гулким комнатам, по залам,
Где к потолкам прильнул широкий ветер,
Там проходили, там стояли, стыли,
Там жаловались вечною обидой
Незнаемые, но родные дива.
В угольной — видел я — была печать,
Искусно вырезанная по яшме:
Как будто слово, лилия и лев.
Ее там не было, — но без нее
Совсем бы этой комнаты не надо…
В другой мерцала гипсом золотым
На постаменте чья-то голова,
Не знаю чья, — но не было милее,
Но не было святее человека,
Чем этот, — я не знаю, кто был он,
Но если бы его я в жизни встретил,
Я мог бы для него взойти на крест,
Я мог бы уступить ему жену…
А в третьей из угла ко мне ползла,
Повизгивая, рыжая собака,
Глаза ее мерцали, как светляк
Июльской душной ночью у дороги.
Я знал, что самый низкий, самый черный
Мой грех — я совершил против нее,
Я знал, что и тысячелетья казни
Его не искупят… Я никогда
Не видывал собаки этой… Дальше…
Кто шарики стеклянные рассыпал
Здесь по паркету? Отчего луна
Блестит в них голубыми волосками?
И отчего я должен перечесть
Их все и каждый на ладони взвесить?
И если я не выполню того,
То стану вдруг пустой сушеной кожей
И здесь качаться буду на ветру,
А шарики звенеть и прыгать будут…
А в этом зале, как собор высоком,
Посередине блюдечко стоит,
Наполненное жидкостью прозрачной.
А в жидкости утоплена и тускло
Сверкает, маленькая, как брелок,
Изогнутая золотая шпора,
И если блюдечко слегка толкнуть, –
То воздух превратится в ритм, и сразу
Обрушатся на землю небеса…
А вот идет, закутанная в пеплум,
Высокая, в два человечьих роста,
Неведомая женщина. Гляжу:
Осыпаны миндальные персты
Серебряною перхотью проказы…
Она берет из воздуха сосуд,
Неправильный, нечистый, шишковатый, –
Я сразу понимаю, что она
Цикуту пьет из черепа Сократа…
И мне уже невыносимо здесь,
Я пробегаю по чудесным залам,
И мне вослед Гуигнмы ржут, и старый,
Весь восковой и высохший Вольтер
Парик швыряет, превратясь внезапно
В те ножницы, что я сломал вчера…
1926
Реки широкая дуга
Размыла травные луга;
Просеивает поздний луч
Пыль золотистую меж туч;
Сажени дров, прильнув к реке,
Как пряник в сахарной муке,
И сами воды возле нас,
Как темный солодовый квас.
А там, где между сизых лоз
Лощеный разостлался плес,
Стеклянной церковью из вод
Встает, сверкая, пароход;
Сквозь травный дух в закатный час
Идет зеркальный храм на нас,
И Божьей славой золотой
Над ним клубится дым густой…
И мыслям медленным пора:
Уже не пряник — просфора,
Средь золотеющих полей
Уже не гладь воды — елей;
И каждый в этот миг поймет,
Как прав и праведен был тот,
Кто над рекою, под лучом,
Нам строил храмы кораблем!
1926 (?)
«Я потерял и позабыл канон…»
Я потерял и позабыл канон
Сонетного и щегольского лада.
Теперь милей широкая баллада,
Романтика и полурифмы звон.
Но протекла звездами в небосклон
Из горних сфер нездешняя прохлада,
И юных лет сонетная услада
Спешит замкнуть страдальческий мой стон.
Чтобы камзол был на диво разглажен,
Крахмальный бант неукротимо важен,
Как у того, кто едет на дуэль,
Чтобы во всем отобразилась мера:
Да не смутит последний хмель
Надменную готовность кавалера.
1926
«Все умерли: Татьяна и Наташа…»
Все умерли: Татьяна и Наташа,
Людмила, Анна, Бэла и Рэнэ…
Кого любить мне, если не умею
Их отыскать среди живущих ныне?
О нет: я не ищу Прекрасной Дамы, –
Не знал бы я, что делать мне с Марией,
Себе земную я хочу подругу,
Покорную и радостную мне.
Но книги!.. Зажигательным стеклом
Они сгущают легкое сиянье
В огонь, в клинок, — и кровяным рубцом
Их вечное горит очарованье.
И вот уже я не хочу другой,
Чем та, о ком мне Пушкин спел небрежно,
Чем та, кому бубенчик под дугой
Звенел про жизнь сквозь визги вьюги снежной.
Увы, я не хочу иной, чем та,
Кто пламенела виноградной кровью
На южных бастионах и взята
В тот русский плен нерусскою любовью.
Как быть без той, истаявшей в тоске,
В скучающих шелках Парижа
Грешившей безоглядно-налегке,
Но каявшейся, крестой кровью брызжа.
Но нет их, нет, не для меня они!
Да, все они родились слишком рано,
Все умерли, — и Бэла, и Татьяна,
И нищая Рэнэ. И предо мной
Их слезы, их улыбки, их дыханье
В словах привычно-дорогих встают.
Неизгладимо книг очарованье,
Но жить они мне больше не дают!
Читать дальше