Впоследствии человек-ястреб, неожиданно для самого себя, привязался к ней. Она стала его единственной постоянной любовницей. Он устроил ей редкую в те времена отдельную квартиру напротив ресторана «Арагви», и она родила ему ребёнка.
В 1952 году её школьная подруга пригласила к ней на день рождения меня и ещё двух других, тогда гремевших лишь в коридорах Литинститута, а ныне отяжелённых славой поэтов.
«Сам» был в отъезде и не ожидался, однако у подъезда топтались в галошах два человека с незапоминающимися, но запоминающими лицами, а их двойники покуривали папиросы-гвоздики на каждом этаже лестничной клетки.
Стол был накрыт а-ля фуршет, как тогда не водилось, и несмотря на то, что виктрола наигрывала танго и фокстроты, никто не танцевал, и немногие гости напряжённо жались по стенам с тарелками, на которых почти нетронуто лежали фаршированные куриные гребешки, гурийская капуста и сациви без косточек, доставленные прямо из «Арагви» под личным наблюдением похожего на пенсионного циркового гиревика великого Лонгиноза Стожадзе.
— Ну почему никто не танцует? — с натянутой весёлостью спрашивала хозяйка, пытаясь вытащить за руку хоть кого-нибудь в центр комнаты.
Но пространство в центре оставалось пустым, как будто там стоял неожиданно возникший «сам», нахохлясь, как ястреб, в пальто с поднятым воротником, и с полей его низко надвинутой шляпы медленно капали на паркет бывшие снежинки, отсчитывая секунды наших жизней…
Через много лет, после того, как человека-ястреба расстреляли, она (по ныне полузабытому выражению) «сошлась» с валютчиком Рокотовым, который затем тоже был расстрелян.
Так, размахивая клеёнчатым портфелем, московская школьница вошла в историю из-за своих слегка толстых ног — не чересчур, но именно слегка…
Семьдесят,
если я помню,
седьмой.
Мы на моторках
идём Колымой.
Ночь под одной из нечаянных крыш.
А в телевизоре —
здрасьте! —
Париж.
Глаза протру —
я в своём ли уме:
«Неделя Франции» на Колыме!
С телеэкрана глядит Азнавур
на общежитие —
бывший БУР [9] Барак усиленного режима.
.
И я пребываю в смертельной тоске,
когда над зеркальцем в грузовике
колымский шофёр девятнадцати лет
повесил убийцы усатый портрет,
а рядом —
плейбойские гёрлс голышом,
такие,
что брюки встают шалашом.
«Чего ты, папаша,
с прошлым пристал?
Ты бы мне клёвые джинсы
достал…»
Опомнись,
беспамятный глупый пацан, —
колёса по дедам идут,
по отцам.
Колючая проволока о былом
напомнит,
пропарывая баллон.
В джинсах любых
далеко
не уйдёшь,
ибо забвенье истории —
ложь.
Тот, кто вчерашние жертвы забудет,
может быть,
завтрашней жертвой будет.
Переживаемая тоска —
как пережимаемая рука
рукой противника
ловкого тем,
что он избегает лагерных тем.
Пожалте, стакашек,
пожалте, котлет.
Для тех, кто не думает,
прошлого нет.
Какие же всё-таки вы дураки,
слепые поклонники сильной руки.
Нет праведной сильной руки одного —
есть сильные руки народа всего!
Поёт на экране
Мирей Матьё.
Колымским бы девкам такое шмутьё —
они бы сшмаляли не хуже её!
Трещит от локтей в общежитии стол.
Противник со мной продолжает спор.
Не может он мне доказать что-нибудь,
а хочет лишь руку мою перегнуть.
Так что ж ты ослабла,
моя рука,
как будто рука
доходяги зека?
Но если я верю,
как в совесть,
в народ.
ничто
мою руку
не перегнет!
Но с хрустом
сквозь стол
прорастают вдруг
тысячи сильных надежных рук.
Руки, ломавшие хлеб
не кроша,
чтобы во мне
удержалась душа,
руки, которые так высоко
в небо с рейхстага взметнули древко,
руки, меня воспитавшие так,
чтобы всю жизнь штурмовал я рейхстаг,
и гнут
под куплеты парижских актрис
почти победившую руку —
вниз.
Но на Колыму попадали разные люди, и не только невинные…
Около остановленной на перерыв золотопромывочной драги, над которой развевалось переходящее Красное знамя, на траве, рядом с другими рабочими, сидел старичок в латаном ватнике, ещё крепенький, свеженький, с весёленькой бородавкой на кончике носа. Старичок аккуратно разрезал юкагирским ножом с обшитой мехом ручкой долговязый парниковый огурец, но не тёмный, с полированными боками, а нежно-зелёный, с явно не совхозными пупырышками. Старичок взял щепотку соли из спичечного коробка с портретом Гагарина, посолил обе половинки огурца и не спеша стал потирать одну о другую, чтобы соль не хрустела на зубах, а всосалась в бледные влажные семечки. Затем старичок достал из холщовой сумки с надписью «Гагра» бутылку с отвинчивающейся пробкой, где, несмотря на этикетку югославского вермута, в явно не промышленной жидкости плавали дольки чеснока, веточки укропа, листики петрушки, красный колпачок перца, и налил рассудительной струёй в фарфоровую белую кружку, не предложив никому.
Читать дальше