Тогда нацепил он на шею непричесанную свою Анну.
И было ему странно Анну почувствовать вновь…
Тогда нацепил он на шею офигенную свою дудку,
Но музыку продолжать было странно, как продолжать любовь.
Он ткнулся губами в дудку, и рот раскрылся, как рана,
Раскрылся, как свежая рана. И хлынула флейтой кровь.
Все струны любви на эоловой лире
Я в ночь без любви сосчитаю со скуки.
Но песню о мире — да, песню о мире —
Я буду играть на эоловом луке.
Ударю я воздух пустой тетивою:
Довольно постылой стрелковой науки!
Повейте хорошеньких женщин лозою —
Я буду играть на эоловом луке.
Что было для мести —
То будет для песни.
Сойдитесь же, лучники всех поколений, —
Пусть луки не созданы для песнопений —
Я буду играть на эоловом луке.
Пернатая смерть тетиву утруждала —
У лучников ваших натружены руки.
Довольно! — вас мало…
Довольно! — нас мало…
Я буду играть на эоловом луке.
Пусть бранная песня всей музыки старше,
Я бью тетиву — и отбой в этом звуке!
Две тысячи струн на эоловой арфе,
Но эта — одна! — на эоловом луке.
Ветер листья возжег и вспыхнули листья
Ветер листья возжег и вспыхнули листья.
Больно, любимая, больно…
Ветер тронул ковыль
И кони в степи закачались.
Не боли, любимая, не боли…
Отчего эта вечная тяга к высокой печали?
Отчего эта вечная тяга к высокой любви?
Мы с годами мудрее, добрее,
Друг другом довольней.
…Кони тронули ветер,
Качнулись в степи ковыли…
Это ты? Или это Она?
Больно, любимая, больно.
Это где-то Высоко болит.
Не боли… Не боли…
Я стольких любимых оставил векам
Я стольких любимых оставил векам,
Годам и неделям, ночам и часам —
В тряпье и порфирах, во храме и хламе.
Они оставались в эпохе своей,
В теченье ночей и в течение дней.
И Хронос глотал своих бедных детей,
Давясь их сухими телами.
Я видел — мне тягостно зренье мое! —
Я видел, как строилось наше жилье.
И видел руины, руины…
Мне камень огромный служил алтарем,
Огонь совершался на камне, а в нем
Спекались рубины, рубины…
Был первый мой дом знаменит и высок.
Но вот я сквозь пальцы просеял песок
И я не нашел сердцевины…
Я стольких любимых оставил векам,
Годам и неделям, ночам и часам.
Я вышел.
Да, я их оставил здесь, в доме моем.
И вот я меж пальцев размял чернозем,
Но сердца я в нем не услышал.
Я непобедимее день ото дня,
Но смерть и любовь побеждают меня,
И я обнимаю, как гостью, хозяйку в дому,
И пространство звенит.
Там Хронос бесценным рубином скрипит
И пес — пересохшею костью.
Ты просишь рассказать, какая ты…
Такая ты…
Такая ты… вестимо —
Ты мне понятна, как движенья мима,
И как движенья — непереводима.
Как вскрик ладоней,
И как жест лица…
И вот еще — мучения творца —
С чем мне сравнить любимую?
С любимой?
Я слово, словно вещего птенца,
Выкармливал полжизни с языка,
Из клюва в клюв: такая ты, такая…
Дыханьем грел: такая ты, такая…
И лишь сегодня понял до конца —
Тобой моя наполнилась рука —
Вот жест всепонимания людского!
А слово… Что ж, изменчивое слово,
Как птичий крик, вспорхнет и возвратится,
Изменчивости детской потакая,
Изменчивостью детскою губя.
И лишь прикосновенье будет длиться.
И только осязанье длится, длится.
Так слушай же: такая ты… такая…
О, слушай же, как я люблю тебя!
Вернись — тебя я попросил. Но ты уже вошла
— Вернись — тебя я попросил. Но ты уже вошла.
И подбежал к ногам сквозняк из дальнего угла.
И дрогнула у кресла ель, и медленно сошли
К подножью иглы, словно сель. А с уровня земли
Из-за окна — где снег лежал каленее стекла —
Тянуло в дымное окно поземку через щель.
Вернись — тебя я попросил — еще открыта дверь.
— Вернись — тебя я попросил. Но ты уже вошла.
И руки мне на грудь легли. А из моей груди —
Навстречу им — ладони две мою прогнули грудь…
О, смилуйся. О, не входи в меня еще чуть-чуть.
Ты центром времени была, основой всех основ
Как в центре солнечных часов блестящая игла,
Что тает в солнечных лучах и в мареве дрожит.
А тень на циферблат легла, и здесь она лежит.
Читать дальше