«Волгоград не принимает…»
Как, меня, за что же вдруг!
Город не припоминает
сына.
Не воспринимает,—
на душе растет испуг.
«Город мой, за что! — шепчу я. —
В чем, скажи, моя вина?»
Только что живу кочуя,
Волга все-таки одна.
«Волгоград не принимает…» —
снова слышу, как в бреду.
Как же я теперь без Волги
и куда теперь пойду!
Стало пусто и бессильно…
Был когда-то слаб и мал.
Сталинград ведь принимал.
Обнимал меня, как сына.
С полуслова понимал.
Над землею поднимал.
Поднял и не опустил.
Я не понял.
Упустил.
Может, что-нибудь такое
Волгоград мне не простил!
«Волгоград не принимает..»
Подожди еще,
пойми,
только ты и есть на свете,
родина моя, прими.
По любви своей, по долгу
твой я, слышишь,
веришь ты?
Я пешком иду на Волгу,
подо мной гудят мосты.
Не иду —
бегу я в муке.
Тишина летит за мной.
Плавно простираю руки
в невесомости земной.
В уши ветер дует резко,
сердце ухает в груди.
Я бегу,
а сам — ни с места.
Нету Волги впереди…
«Волгоград не принимает..»
Я очнулся и притих.
Клочья тяжкого кошмара
загоняю в этот стих.
Все поэты — слева, справа —
понимающий народ.
На улыбку югослава
улыбаюсь во весь рот.
Непогода убивает.
Но и непогодь не зря.
Вот что иногда бывает
в первых числах декабря.
1965–1966
У Ганга был
и не забыл,
бил в бок поющий гонга
и в половодье переплыл
на пальме
ширь Меконга.
В струе купался ледяной,
а были дни иные —
я окунался с головой
в тропически парные.
А ну-ка, память, вспоминай,
да, не забыть вовеки:
Янцзы, и Сену, и Дунай,
еще другие реки.
Худого слова не скажу,
красивы реки мира,
летаю, езжу и хожу
землей неутомимо.
Но почему же —
всё с тобой,
всё о тебе,
с тобою!
Всё ты и ты, в стране любой
дорогой голубою.
Идут, уходят, как во сне,
разлука и размолвка,
а ты всегда со мной,
во мне,
единственная Волга.
Во мне, со мною
навсегда.
Когда с тобой прощаюсь,
веселый я лечу туда,
счастливый
возвращаюсь.
И тем я жив,
что знаю я —
ты за меня в ответе,
и боль моя,
и соль моя,
и хлеб мой
на планете.
<1966>
Здравствуй, моя Настенька,
пишу тебе издалека.
Дни моего праздника
движутся, как облака.
Ложность снимаю разную,
сложностей не перечесть,—
торжествую и праздную,
что ты у меня есть.
Там у тебя на крышу
падает легкий снег.
Там — среди елок — слышу
твой неповторимый смех.
Во снах я лечу и еду,
подарки тебе несу.
И нахожу по следу
санок твоих
в лесу.
Не слушаю твою бабку —
уж очень она строга,—
беру тебя всю в охапку,
с веток летят снега.
Нас двое в тиши морозной
на мартовском ветерке.
Щекой прижимаюсь слезной
к теплой твоей щеке.
Здравствуй,
моя доченька!
Знаю наверняка,
что моего почерка
ты не поймешь пока.
Но не сердись, пожалуйста,—
если бы только ты! —
даже взрослые жалуются,
требуют простоты,
упреками мучат частыми,
что их утруждаю зря.
Пиши, говорят, печатными
буквами
из букваря.
Чтоб речь получалась складная,
добудь на успех права,
из кубиков детских складывая
рифмованные слова.
Люблю я с тобой смеяться.
Смейся со мной всегда.
Будут года сменяться,
будут идти года.
Лето пройдет,
и лето,
зима,
и еще зима,—
потом ты письмо вот это
сможешь прочесть сама.
Здравствуй, моя маленькая,
пишу тебе издалека.
Улица, солнцем залитая,
движется, как строка.
Здесь солнце выходит горное,
зима отошла ко сну.
Лето твое
четвертое
встречает свою весну.
Здесь небо пронзают синие
каменных гор хребты.
Пламенные и сильные
вышли в поля цветы.
К тебе, моя именинница,
пошли по земле цветы.
В июле к тебе придвинутся —
сейчас не поверишь ты.
К тебе
по дороге долгой
идут по земле живой.
Над Доном пройдут,
над Волгой,
пройдут над рекой Москвой.
Встречай в середине лета,
они для тебя цвели.
Эти цветы — приветы
далекой моей земли.
Я вижу косички русые,
сплетенные, как лоза.
Радостные и грустные
расплесканные глаза.
Я вижу косички русые,
в сердце тебя ношу,
когда из прекрасной Грузии
это тебе пишу.
1965
На синее ясное небо,
на чистое небо
глаза поднимаю,—
и солнце и небо — всё к маю.
Что грустно так? — не понимаю.
Не грустно.
Торжественно грустно,
приподнято и грустно.
Нет,
словом одним не дано очертить это чувство.
Хожу по Тбилиси,
в Боржоми —
по горным отрогам,
иду по весне,
навстречу всё новым и новым дорогам.
По солнцу, по небу хожу я,
по Грузин близкой,
увижу лозу на земле
иль слезу
на щеке материнской —
вижу вас,
узнаю,
увидав эти долы и горы.
В глазах молодых незнакомцев
узнаю ваши взоры,
в стройных походках и в жестах,
в напоре стремительной речи
узнаю вас.
Не раз обнимал
острокрылые плечи.
И в зависти к этим черным бровям,
к этим черным ресницам
я узнаю —
это юность!
Не знал, что она повторится.
Я узнаю вас:
за руки взявшись,
идут яркоглазые дети.
Слышу —
Родина-мать на Мтацминде
вздыхает о вас на рассвете.
В памятнике арагвийцам
над вечной Курой
узнаю ваши лица,
вы это, да, узнаю,
это вы — арагвийцы.
Я вас нахожу во всем, что увижу,
в большом или малом,
товарищи,
братья
по жарким боям,
по морозным привалам.
Дано мне запомнить вас:
рядом мы
в зное и в стуже.
Какие мы все молодые!
Мы вместе,
мы тут же.
Лопата к лопате,
котелок к котелку,
автомат к автомату.
Треугольники писем из Грузии
вы мне читали, как брату,
Ногами застывшими
мы в реки вошли ледяные,
обмотками нашими
забинтовали мы раны земные.
Праздников мы не видали —
нам было до них,
как до неба.
Мы видели землю
так близко,
как сайку пайкового хлеба.
Видели землю родную,
Родину-мать.
И — ни слова.
Да,
еще видели ненавистную глотку чужого.
Я запомнил, тогда, в сорок первом,
тогда, под Москвою.
В сорок втором, у Орла,
мы лежали в снегу с головою.
В сорок третьем
над Волгой вставали и шли,
и над Керчью
вставали, как волны,
навстречу смертельному смерчу.
И дальше — к Берлину,
и дальше — в Берлин — все живые,
а вас оставляли в дороге,
друзья боевые.
Я видел вас, помню,
и нежными помню и грозными.
На перекрестках дорог
вы оставались
под фанерными звездами.
Хожу я по вашей земле,
повернувшейся к маю.
Читать дальше