Оторви меня только,
буду жизни не рад.
Нет, моя она — Волга,
это мой — Волгоград…
Ты начальственным тоном
пожелал мне беды.
Мы с соленым Эльтоном
съели соли пуды!
Неуживчивый? — Может.
Неуслужливый? — Да!
Срок не маленький прожит,
а живу навсегда.
Не пошел к тебе первым,
обходил тебя вновь,
не любил тебя, верно,
за твою нелюбовь.
Поклонюсь я поклоном
всем зеленым полям,
а не гладко-зеленым
канцелярским столам.
Я обиду и эту
не поставлю в зачет.
Был — и сплыл ты — и нету.
Волга — дальше течет.
Как — я смерть свою встречу,
как живу, как дышу,—
только Волге отвечу,
только Волгу спрошу.
1961
«Я слушаю!»
— «Любила!»
— «Что? Любила?..»
— «Послушайте,
страдала, и не раз».
— «Не слышу, что?»
— «На всех углах ловила…»
— «Ну, продолжайте,
слушаю я вас.
Искала счастья? Радостей хотела?..»
Рокочет трубка:
«То-то и оно!»
— «Кто говорит?»
— «Да нет, не в этом дело».
— «Кто говорит?»
— «А вам не всё равно?
Вас беспокоит просто незнакомка,
всё говорю из уваженья к вам..»
Сквозь трубку голос слышится негромко.
Я чувствую, как холодно словам.
Постойте, как же так,
я понимаю,
да, понимаю, долго шли года,
и поворачивалась к октябрю и к маю
Земля,
и пролетали города.
Как ей найти в переплетенье света
и в пересвете незнакомых дней,
легко ли ей, когда летит планета,
искать свое,
найти свое на ней.
Я, войны и миры пройдя устало,
я — площадь от плеча и до плеча, —
как я не слышал, что она искала?
Как жил, свое смирение влача?
Ей было неизвестно всё с начала,
сердечко в страхе ежилось в комок.
Я не услышал, как оно стучало,
и к ней не вышел раньше, не помог.
Она просила жизнь одну: не выдай!
Во все глаза глядела на нее.
И перехватывало обидой
тоненькое горлышко ее.
И надо было столькому случиться
и столькому ответствовать в ответ,
чтоб нашим двум путям перекреститься,
найти свое в круговороте лет!..
«Ну, говорите!..»
Нет ее, пропала.
Я понимаю. Не нужны слова.
А к сердцу моему уже припала,
хохочет —
золотая голова.
1959
92. «Я стар, не убивай меня, прошу я…»
«Я стар, не убивай меня, прошу я…» —
тебя увидев, про себя шепчу.
Но, трепеща, бунтуя и бушуя,
бегу по раскаленному лучу.
Подкошенный глазами, рухнул разом,
всё изломал бровей ее излом.
И чувствую,
как намертво завязан
волос ее загадочным узлом.
Всё понимаю.
Всё я принимаю.
Не говорите, знаю. Не гляжу.
Глаза свои притворно подымаю
и в сторону притворно отвожу.
Хожу один в переплетенье улиц,
а время всё летит, как облака.
В полете лет
случайно разминулись
две жизни
и не встретятся пока.
Вы, самолеты, поднимайтесь выше,
вы перекройте лето, поезда!
Не вижу я ее,
уже не слышу
и забываю имя навсегда.
Да только что теперь мое решенье,
так ничего не будет решено.
Преодолеть земное притяженье
пока еще не каждому дано.
Я дальние дороги выбираю,
я от нее все мысли отрешу.
Гляжу в глаза
и в страхе замираю:
я стар, не убивай меня, прошу.
1963
Парижу не спится ночью,
мчится во весь опор.
Ресторан эмигрантов.
Русская кухня.
Хор.
«Шахразада» — снаружи темно,
внутри полумрак —
русские эмигранты
старинно зовут «кабак».
«Прошу, господа, садитесь…»
К стенке спиной сажусь.
«Любимый столик Ремарка»,—
заметил мой друг, француз.
Сумрачна «Шахразада»,
не шум, а какой-то стон.
Всё громче соседний с нашим,
размашисто пьющий стол.
«Выпьем, — кричат, — выпьем!»
— «Господи, поднеси…»
Русская речь с французской —
«пардон», «майонез», «мерси».
Старый, худой и желчный —
что на его веку!—
беззвучно, взахлеб смеется,
фужер приложив к виску.
Полнит тарелки дама
с повадками муравья.
Деникинцев и красновцев
дочери и сыновья.
«Выпьем за спутник, братцы.
Вот он, наш русский ум!»
— «Куда там — американцы».
— «Давай поцелую, кум…»
— «Ах, сени мои, ах, сени…»
— «Не так это надо петь…»
Грустно.
Смешно их слушать.
Больно на них смотреть.
Домучивал балалайку,
хоть в гаме не слышен звук,
в вышитой косоворотке
чей-то нелепый внук.
Шампанское солоновато,
не водка и не вода.
«Пойдем-ка, Мишель, пожалуй…»
— «Машка!»
— «Иди сюда!»
— «Машка!» — вокруг вскричали,
ожил дремавший зал.
«Машка,
не бойся, дура,
ты слышишь, кому сказал!..»
Шла через зал от двери,
щеки ее белы,
растерянно
недоверчиво
оглядывая столы.
Шла нехотя,
будто что-то
насильно ее вело,
в синем немодном платье
«сломанное крыло».
Шушукаются. Смеются.
Нелепо идет она.
Не слышно французской речи,—
русская речь слышна.
Соседний стол потеснился.
«Не ела, поди, с утра?»
— «Вот дура».
— «Садись же, дура».
— «Привыкнуть, дура, пора…»
— «А что это значит — „дура“?
Красивых зовут одних?»
— «Не знаю, Мишель, не знаю,
Ты лучше спроси у них».
Я не успел заметить
неслышный его прыжок:
«Пардон!»
Он склонился к уху,
слоеному, как пирожок.
«Дура? —
Старик затрясся.—
Послушайте, господа,
спросил, что такое „дура“,
не слышал он никогда!..—
Взял он под локоть Машу: —
Дура? А вот, гляди».
Встала тихонько Маша,
руки прижав к груди.
«С экскурсией прикатила,
дура, в прошлом году,
решила в раю остаться,
вот она,
на виду».
— «Машка, скажи французу —
незачем в душу лезть.
Дура — сказать по-русски —
это она и есть».
Читать дальше