О том, как умел он писать рапорта,
Здесь память еще не угасла:
Об отпуске ль дойных коров из гурта,
Об отпуске риса и масла…
И рок никогда к нему не был суров:
Давали и масло, и дойных коров…
А как восседал он за общим столом!
Как шах, как пружина из стали!
И сестры с опущенным долу челом
Гирляндой его окружали…
Сидел он и ел, и за всем его взор
Следил, как за хором следит дирижер.
Ушел… Овдовели теперь мы, увы…
Воскликнем же с нежностью детской:
Да будут пути его мягче травы!
Да здравствует доктор Држевецкий!
Он светел был духом и черен лицом,
И матерью был нам, и был нам отцом.
1917, 2 февраля Псков
Памяти генерала К. П. Губера *
Жил старик в Житомире, в отставке,
Яблони окапывал в саду,
А пришла война, поднялся с лавки
И, смеясь, сказал родным: «Пойду!
Стар? Ну что ж, и старики нужны.
Где мои с лампасами штаны?»
Днем и ночью ездил он вдоль фронта,
Воевал с холерой, с сыпняком.
Козырек огромный в виде зонта
Всем врачам был в армии знаком.
Пищу пробовал, нещадно гнал воряг,
Не терпел ни трусов, ни бумаг.
Лез в окопы проверять приказы:
Как одеты? Что едят и пьют?
И у всех ли есть противогазы?
Чуть не так — наладит в пять минут.
И в окопах вслед ему порой
Раздавалось: «Это, брат, герой!»
А когда в дни лютой суматохи,
В дни, когда ломился русский стан,
Лазареты мчались, словно блохи,
И на станциях томились сотни ран,—
Сколько раз бессонный генерал,
Как коня, смирял безумный шквал.
Труд бессменный, слякоть, ночи в поле,
Все он снес — такой уж был закал.
В Петербург далекий поневоле
С армией на отдых он попал —
Простудился и в крупозке злой
Сгинул в утро, брезжущее мглой.
Хоронили в полдень на Смоленском.
Пели трубы, люди в ногу шли.
На гробу, овеян плачем женским,
Козырек защитный плыл вдали.
Воробьи чирикали кругом…
Все-таки не голый фронт, а дом.
Спи, старик! Ты был и прост и честен.
Сколько жизней ты сберег в полях…
Подвиг твой был людям неизвестен —
Пусть цветет в моих простых стихах.
Пусть цветет… Ты вовремя ушел
В тишину лазурных, вечных сел.
<1923>
Сероглазая женщина с книжкой присела на койку
И, больных отмечая вдоль списка на белых полях,
То за марлей в аптеку пошлет санитара Сысойку,
То, склонившись к огню, кочергой помешает в углях.
Рукавица для раненых пляшет, как хвост трясогузки,
И крючок равномерно снует в освещенных руках,
Красный крест чуть заметно вздыхает на серенькой блузке,
И, сверкая починкой, белье вырастает в ногах.
Можно с ней говорить в это время о том и об этом,
В коридор можно, шаркая туфлями, тихо уйти —
Удостоит, не глядя, рассеянно-кротким ответом,
Но починка, крючок и перо не собьются с пути.
Целый день она кормит и чинит, склоняется к ранам,
Вечерами, как детям, читает больным «Горбунка»,
По ночам пишет письма Иванам, Петрам и Степанам,
И луна удивленно мерцает на прядях виска.
У нее в уголке, под лекарствами, в шкафике белом,
В грязно-сером конверте хранится армейский приказ:
Под огнем из-под Ломжи в теплушках, спокойно и смело,
Всех в боях позабытых она вывозила не раз.
В прошлом — мирные годы с родными в безоблачном Пскове,
Беготня по урокам, томленье губернской весны…
Сон чужой или сказка? Река человеческой крови
Отделила ее навсегда от былой тишины.
Покормить надо с ложки безрукого парня-сапера,
Казака надо ширмой заставить — к рассвету умрет.
Под палатой галдят фельдшера. Вечеринка иль ссора?
Балалайка затенькала звонко вдали у ворот.
Зачинила сестра на халате последнюю дырку,
Руки вымыла спиртом, — так плавно качанье плеча,
Наклонилась к столу и накапала капель в пробирку,
А в окошке над ней вентилятор завился, журча.
<1923>
Одолела слабость злая,
Ни подняться, ни вздохнуть:
Девятнадцатого мая
На разведке ранен в грудь.
Читать дальше