***
Жизнь, пыль алмазная, болезный и прелестный
апрельский морок! Бодрствуя над бездной,
печалясь, мудрствуя — что я тебе солгу,
когда на итальянское надгробье
вдруг в ужасе уставлюсь исподлобья,
где муж с женой — как птицы на снегу,
когда светило, мнившееся вечным,
вдруг вспыхивает в приступе сердечном,
чтоб вскоре без особого следа
угаснуть? Ну, прости. Какие счеты!
И снова ты смеешься без охоты
и шепчешь мне: теперь иль никогда.
Простишь меня, глупца и ротозея?
Дашь выбежать без шапки из музея,
где обнаженный гипсовый Давид
стоит, огромен, к нам вполоборота,
глядит на облака (ну что ты? что ты?)
и легкий рот презрительно кривит?
Долга, долга, не бойся. Битый камень
то переулками, то тупиками
лежит, а с неба льется веский свет.
И что мне вспомнится дорогой дальней?
Здесь храм стоял, сменившийся купальней,
и снова храм, зато купальни — нет.
Льном и олифой, гордостью и горем —
все повторится. Что ты. Мы не спорим,
в конце концов, мы оба неправы.
И вновь художник, в будущее выслан,
преображает кистью углекислой
сырой пейзаж седеющей Москвы,
где голуби скандалят с воробьями
по площадям, где в безвоздушной яме
парит Державин, скорбью обуян,
и беженец-таджик, встающий рано,
на паперти Косьмы и Дамиана
листает свой засаленный Коран.
***
Умрешь — и все начнется заново,
фонарь, аптека, честь по чести
ночь человека безымянного,
который вечно неуместен —
и в просьбах жалких, и во гробе, но —
за одиноким чаепитием,
в апреле — он совсем особенно
беспомощен и беззащитен.
Покуда в воздухе раздвоенном
ночные ангелы летают,
расстроенно твердя: «Чего ему,
пресытившемуся, не хватает?»,
он — рукоблуд, лентяй и пьяница,
вдруг молится на всякий случай,
и перед сном невольно тянется
к графину с жидкостью летучей,
перебирает юность вещую,
центростремительное детство —
несбывшееся, но обещанное, —
и всхлипывает, и наконец-то
спит, утомившийся от хмеля, от
чернеющих во тьме предметов,
и под подушкой — T.S. Eliot,
несчастнейший из всех поэтов.
***
И расширено, и неуверенно,
сердце пьет травяное вино —
сколько времени, света и дерева
в зимнем воздухе растворено,
сколько окон высоких распахано
и распахнуто — о mein Gott —
сколько в нем тростникового сахара,
и ванили, и робких щедрот!
И опять — повесть, память, — старею ли,
или просто: филфак и физтех,
аз и я, пролетели, развеяли —
ты ведь помнишь товарищей тех —
обнадеженных дымною, горькою
городскою капелью, дружок,
кто прозрачной лимонною долькою —
стопкой водки на посошок —
взяли жизни на пробу — и выбыли?
Остается не мучиться зря
и кривыми летучими рыбами
наполнять голубые моря —
и когда в бренной прелести истовой
перельются они через край —
перелистывай мир аметистовый,
негодуй, засыпай, умирай
***
Я знавал человека, который был не так уж против сменять
душу бессмертную вместе с даром на бассейн настоящего коньяка,
скажем «Хеннесси», и под крики водопроводчиков — «зелена мать!
наслаждаться быстротекущим щастием. А пока —
видишь, как незаметно скудеет словарный запас затяжной зимы?
На холмах проседает снег. По чужому оврагу снует хорёк.
Дети малые знай хворают, не жалуясь. Для чего же мы
этот каторжный, этот льдистый усваивали урок?
Я знавал слепого аэда, который молча мужал, но не старел,
и другого, который беззаботно жил, но ужасно отдал концы.
Помнишь, как, прослезившись, обмолвился Фет: «там человек сгорел»,
и огорчался седобородый, не слишком годящийся нам в отцы?
Я любил распивать чаи в волчье время, в собачий час, когда
за окном небритый тапёр сопровождает джигою белокаменное кино.
Я любил осознавать невесомость собственного труда,
адреналин его, иллюзорность, тщетность. О, все равно —
вслед за черновиком, выцветающим на сухих листках
из блокнота, дрожащая речь кругами по ледяной воде
разбегается, и вопрос «зачем?», очевидно, бессмыслен, как
тонкокостный щебет скворцов, коротающих зиму Бог знает где.
***
«Задержались мы, друг, в солдатах», — стрекозе твердит муравей.
Разночинцы семидесятых, голодранцы сиротских кровей,
юго-запад, закатом залитый, визг трамваев, дворняжий лай, —
все проходит, все исчезает, но поверить в это — гуляй!
Время скудное, честь и ложь его, оруэлловское вино —
в пыльных папках архива божьего все, должно быть, сохранено.
Только где же, в каком измерении восстает из глины Адам,
доморощенные бродят гении по заснеженным площадям?
Образцов, Нина Юрьева, Малкин. Март. Любовь. Гитарный романс.
Горький, трогательный, легкий, жалкий самиздатовский ренессанс.
Как мы выжили? Как мы дожили до седин, до горячих слез?
Вспоминаешь — мороз по коже, а просыпаешься — все всерьез,
все в порядке, товарищи — только жаль, что кончилась навсегда
достопамятная настойка — спирт технический, да вода, —
та, что мы студентами пили, споря в благостной простоте —
на рябине готовить или на смородиновом листе.
Читать дальше