По улице лев пролетает во мгле,
кораблик плывет о едином весле,
и так виноградная водка
тепла, что приволье эфирным маслам,
взлетев к небесам, обращаться в ислам,
который не то чтобы соткан
из вздохов и слез, но близко к тому.
Рассеивая неурочную тьму,
созвездия пляшут по лужам.
И вновь за углом остывает закат,
и мертвой душе ни земной адвокат,
ни вышний заступник не нужен.
***
Зря уговаривает меня подруга — живи, не трусь.
Сгрызла ее адресата апатия, словно сыр молодые мыши.
Раньше хотя бы читал перед сном, а теперь ленюсь,
только слушаю тяжкий рок, доносящийся от соседа выше
этажом сквозь ветхие перекрытия. Сколько их,
невозвратных потерь, размышляю, не засыпая. Факты —
вещь упрямая. В узких ботинках, в седой бороде, на своих двоих
я еще прихрамываю, но уже мне мстительно пишут: как ты
постарел на последней фотке! Удивляясь сухому рассвету, пошарь
по сусекам, авось на какой колобок и сыщешь,
размечтавшись. О мой бедный, бедный октябрь, кто ты — стеклянный царь
времени, или так, кладовщик, не выдающий духовной пищи
нищим духом? В зрительном ящике деловой
индекс падает, жупелов — что в безлюдном поле
перепелов, от сибирской язвы до тепловой
смерти вселенной. Сложить ладони и замолчать. Давно ли
не было стыков на рельсах, тикали в изголовье часы,
в белых палатах больные тихо листали книги и не
умирали, и начинался мир по-якутски, на букву «ы»,
совершенный, как спелое яблоко или дыня…
***
Се, осень ветхая все гуще и синей
в моем окне. Багровый лист в тетрадке
почти истлел. Есть только ноты к ней —
что нефть без скважины, что искра без взрывчатки,
и я, усталый раб, мурлычущий не в лад
сухую песенку, и крутится немое
кино — мой путь уныл, сулит мне труд и глад
грядущего волнуемое море.
А там посмотрим. Под иной звездой,
щемящей, теплой, что еще бесценней
светила нашего, захвачен чередой
неотвратимых перевоплощений,
то в пса, то в камень… Карма! Да, мой путь
уныл. А вот не стыдно. Зря ты, ветер,
твердишь мне это вечное «забудь».
Я уж и так забыл, ей-Богу, все на свете.
Вот ножницы, игла, вот справка, что почем,
да к той игле — сапожных черных ниток.
Вот повторяю вслед за скрипачом —
гробостроителем — «один сплошной убыток».
И смех, и грех. Поздравим молодых.
Запретное, не умирая, имя
произнесем. Мой лоб, и губы, и кадык
ощупывает пальцами сухими
слепое время. С нею ли, не с ней
(святой Марией), милые, куда вы,
когда в окне все мягче и синей
разбавленные холодом октавы?
***
Ах ты моя коза. Отчего ты дышишь едва,
словно тебе утробу взрезали без наркоза?
Чем мне тебя утешить? Мечет икру плотва,
ищет гиена падали, человек проливает слезы.
Некое существо в высоте между тем, скучая, осанну
распевает, крылами бьет, бесплотные маховые перья
роняет на дольнюю землю, и неустанно
подсматривает за нами, с тревогой и недоверьем
обнаруживая, что сапиенс и шакал
много ближе друг к другу, чем думалось, что в неволе
оба страдают депрессией, что зверинец уже обветшал,
клетки смердят, экспонаты вышли из-под контроля.
И спускается, и является сирым, убогим, и, любя,
проповедует бунтовщику смирение, уверяя, что смерть — малина
с шоколадом. А адресат не слушает, думая про себя:
хорошо, что не чучельник с банкою формалина.
В средней полосе между тем закат, и слышит бездомный зверь
спорщиков у костра. На еловых ветках кровавые тени.
Череда потерь, горячится один, череда потерь,
а другой, усмехаясь в усы, возражает: приобретений.
Несправедливо, твердит один, сплошная наколка. Где
искупление? Нет, отвечает другой, в этом вопросе не
хватает корректности. Ведь ты не идешь к звезде
осведомляться о смысле поздней, допустим, осени?
Кто же этот невидимый зверь? Бурундук? Лиса?
Или тот же ангел, бестелесный и, как водится, вечно юный?
Кто-то третий берет гитару, и низкие небеса
отзываются, резонируют, особенно на басовые струны.
Прописали же нам лекарство — то ли водки сколько-то грамм,
то ли неразделенной, то ли счастливой страсти.
Догорает закат, как деревянный храм.
И пророк Иона сжался от страха в китовой пасти.
I.
Надоело, ей-Богу, расплачиваться с долгами
говорит человек, и неласково смотрит в стену,
из газетной бумаги наощупь складывая оригами —
радиоактивный кораблик, распутную хризантему.
Засыпал скульптурою, а очнулся — посмертным слепком,
и полуслепцом к тому же. В зимний омут затянут,
поневоле он думает о государстве крепком,
где журавли не летают, зато и цветы не вянут
без живой воды. И нет ему дела до акварели,
до спирали, до снежных ковров, до восстания брата
на другого брата. «Отмучились, прогорели»,
шепчет он, слушая разговор треугольника и квадрата.
Читать дальше