Все торопливей дни мои текут,
бессмысленным журчанием минут,
а вслед спешат недели и года —
и вот вся жизнь уходит в никуда.
Нет больше стоящих дорожек, ни дорог —
но, хоть жестокий подведен итог,
брожу, как призрак, по бесплотным дням
и все ищу — чего, не знаю сам:
решенья ли загадок и проблем,
провала в Ад или дорог в Эдем,
еще никем не выдуманных строф
иль грохота вселенских катастроф?..
… А может быть, чтоб в ночь под Рождество
вновь посмотреть из дома своего
на белый сад, на снежный хоровод,
на санные следы возле ворот…
А в комнатах — блаженная теплынь,
почти Россия и почти Волынь —
там собрались из далей (иль могил)
все, с кем встречался и кого любил.
Высокой елки свечи зажжены,
все гости веселы и шутки всех умны,
и глубина зовущих польских глаз
порой, как черный заблестит алмаз.
И вот покажется, что сбыться может вновь
весенней сказкой первая любовь,
что спит под снегом русский Вифлеем,
а лет ужасных не было совсем.
Отчего ты пришла ко мне ночью во сне, Марина?
Я тебя не любил, о тебе я не вспомнил, ложась,
но сегодня весь день я ношу, как цветок, эту нашу небывшую связь,
теплых губ твоих влажность и вкус апельсина.
Отчего разыгрались, как школьники, шалые сны?
Равнодушно чужие,
только шапочно знались мы там, в позабытой апрельской России,
и что-то припомнилось вдруг от парижской весны.
Не страсть, не любовь… Но чудесно горит невозможное пламя,
будто тень мотылька над эскизом условных цветов,
будто в люстре стекляшка, что вдруг заиграла огнями
среди свеч незажженных
от чьих-то случайных шагов
в покоях пустых и сонных…
На исполинском древке,
ветрам попадая в шаг,
как юбка гулящей девки,
мотался флаг,
а с неба, где гнили остатки
недоеденных солнцем туч,
в ней шарил какой-то гадкий,
откровенно развратный луч.
Но ярмарке что за дело,
чей на небе чудит век —
вспухало, как тесто, и прело
Множество — Человек.
И, спотыкаясь на лампе со свистом,
надрывался во весь вольтаж
громкоговорителя речистого
рекламный раж.
Терзая механическую лиру,
обещал он Городу и Миру:
холодильник, заткнувший за пояс полярный мороз,
транзистор, способный и мертвых поднять из могилы,
даже зубы вырывающий пылесос,
даже совесть моющее мыло,
перманентное чудо — в машине для стирки белья,
столовый сервиз из пластмассы версальней фарфоровых —
все для дела, уюта, забавы, жилья —
для каждого пола, для всякого норова.
И, в это богатство вещное
упав, тонуло, как в жирном иле,
все то вечное,
чем люди когда-то жили.
И хотя современное многим не нравилось
по сравнению с духовным прошлым —
каждый, как правило, предпочитал
оставаться пошлым…
Вновь на пороге Рождество.
С востока холод неустанный.
Опять на грех и торжество
покрыли площадь балаганы.
Ты видел ярмарку не раз,
в нелюбопытстве русской лени
идешь, не подымая глаз,
средь всех соблазнов и прельщений.
И, мимоходом заглянув
на Колесо Судьбы шальное,
уже готовишься нырнуть
в свое привычно бытовое.
…Но вдруг антракт на шумной площади:
нарочно или невзначай,
прервали кукольные лошади
галоп манежный в детский рай.
И с видом праведных Привратник,
хоть в доску пьян,
хозяин силится к рукам прибрать
забунтовавший балаган…
А ты, с надеждой неизлеченной,
глядишь, лелея торжество,
что, может быть, все искалечено
и не поправят ничего,
что все они тоску таят,
ее весельем прикрывая,
что на изнанке бытия
написана судьба иная,
что нарастает ураган,
что жертву мести беспощадной
какой-то дикий Великан
уже высматривает жадно.
Он ищет слуг и палачей,
и взгляд его разит и сушит…
И тщетно в пестрый мир вещей
хотят пустые скрыться души —
их ночь проходит — поздно, поздно!
В небе звездном
на лунном циферблате час
приблизил срок исчезновенья
для нежити… На этот раз
им нет спасенья….
И видишь ты, дух затая,
как балаганную тревогу
стремительно несет к порогу
совсем иного бытия.
И шепчешь про себя — «добро»!
и осенен тоской безликой,
нисходишь в душное метро,
как бы Орфей за Эвридикой.
Под вальс кружится карусель,
стрелки с небрежностью натужной
никак не попадают в цель,
в которую попасть им нужно.
Перед ленивой детворой
злой клоун шутит небогато,
и стынут черной пустотой
глаза у дамы бородатой.
А там, где побойчей фонарь,
встречает всех улыбкой влажной
Рахиль, а, может быть, Агарь,
вступившая на путь продажный.
И кажется — все решено,
все выточено, как стальное —
и внукам правнуков дано
все то же счастье площадное.
Икая звонко в дискантах,
низами подвывая чинно,
уже в бесчисленных веках,
как инвалид на костылях,
пойдет, хромая, вальс старинный.
И тот же будет ржавый звук,
что где-то в глубине органа,
средь романтических потуг
порой проходит зло и странно.
И — даже — вдруг не смолкнет он,
но, победив аккордеон,
крепчая, заревет трубой
финальной
над этой бывшей ложью бальной,
над этой правдой площадной —
его архангельский сигнал
не остановит карнавал.
И будут выстрелы стучать
все в той же вялой перестрелке,
и клоун будет подвигать
часов рисованные стрелки,
и девушка не закричит,
не зарыдает,
и лев из клетки зарычит,
но никого не испугает.
И лишь пирожник прям и прост —
и нос, как нос, и средний рост —
в середке прянишных сердец
усердно выведет: КОНЕЦ.
Читать дальше