– Помилуйте, господа! Ведь это и есть увертюра, предисловие, первая глава зарубежного быта…
– На весь файф-о-клок меня, пожалуй, не хватит, но виновницу торжества, быть может, и удастся изобразить… – неожиданно откликнулся на предложение Носовича изящный, холодный, выхоленный Александр Евгеньевич Яковлев, про которого говорили, что он слишком талантлив, чтобы быть гениальным.
– Надежда Александровна! – обратился он к Тэффи. – Карандаш со мной, слово за вами, согласны?
– Ну еще бы не согласна, – с неподдельным юмором ответила хозяйка дома, – благодаря вам я, кто его знает, может быть, и в Лувр попаду!..
– Рядом с Джокондой красоваться будете! – не удержался восторженный Мустафа Чокаев, представлявший независимый Туркестан на всех файф-о-клоках.
Все принимали самое живое участие в обсуждении предстоящего сеанса, – как надо Тэффи усадить, – с букетом, с книгой в руках? Или, может быть, стоя, у окна?
Но у художника был свой замысел, и спорить с ним никто не решался.
– Буду писать вас в профиль, с лисой на плечах.
– А лисью мордочку тоже в профиль, вот так, под самым подбородком! – сдержанно, но властно показывал и распоряжался Яковлев, усаживая свою модель в кресло.
– Гениально задумано! – авторитетно поддержал приятеля похожий на кобчика в монокле Сергей Судейкин.
– А вы, господа, занимайтесь своим делом! – сделав свирепое лицо, наставительно заявил Толстой.
И, набросившись на птифуры, добавил, жуя и захлебываясь:
Пока не требует поэта
К священной жертве Аполлон…
И поза, и цитата были неподражаемы…
«В стороне от веселых подруг», как выразился ее собственный сиятельный муж, сидела на диване, дышавшая какой-то особой прелестью и очарованием, Наталия Крандиевская, только недавно написавшая эти, так поразившие Алданова, и не его одного, целомудренно-пронзительные, обнаженно-правдивые стихи:
Высокомерная молодость,
Я о тебе не жалею.
Полное снега и холода
Сердце беречь для кого?..
Крандиевская перелистывала убористый том «Грядущей России», первого толстого журнала, только что вышедшего в Париже…
Журнал редактировали старый революционер, представительный, седобородый Н. В. Чайковский, русский француз В. А. Анри, Алексей Толстой, напечатавший в журнале первые главы своего «Хождения по мукам», и М. А. Алданов, который в те баснословные годы еще только вынашивал свои будущие романы, а покуда писал о «Проблемах научной философии».
В книге были статьи Нольде, М. В. Вишняка, Дионео, воспоминания П. Д. Боборыкина, «Наши задачи» князя Евгения Львовича Львова и стихи Л. Н. Вилькиной, посвященные парижскому метро.
…По бело-серым коридорам
Вдоль черно-желтых Дюбоннэ,
Покачиваясь в такт рессорам,
Мы в гулкой мчимся глубине.
По этому поводу С. А. Балавинский, сжигая папиросу за папиросой, рассказал, что Зинаида Гиппиус, прочитав эти в конце концов безобидные строчки, пришла в такую ярость, что тут же разразилась по адресу бедной супруги Н. М. Минского весьма недружелюбным экспромтом:
Прочитав сие морсо,
Не могу и я молчать:
Где найти мне колесо,
Чтоб ее колесовать?..
– Пристрастная и злая! – тихо промолвила Наталия Васильевна, утопая в табачном дыму своего кавалера справа.
– А вот и стихи Тэффи, я их очень люблю, хотя они чуть-чуть нарочиты и театральны, как будто написаны под рояль, для эстрады, для мелодекламации. Но в них есть настоящая острота, то, что французы называют vin triste, печальное вино…
– Графинюшка, ради Бога, прочитайте вслух… – собравшись в тысячу морщин, умолял Балавинский.
– Сергей Александрович, если вы меня еще раз назовете графинюшкой, я с вами разговаривать не стану! – с несвойственной ей резкостью осадила старого чичисбея жена Толстого.
Но потом смилостивилась, чудесно улыбнулась и под шум расползавшегося по углам муравейника стала тихо, без подчеркиваний и ударений, читать:
Он ночью приплывет на черных парусах,
Серебряный корабль с пурпурною каймою.
Но люди не поймут, что он приплыл за мною,
И скажут: «Вот, луна играет на волнах…»
Как черный серафим три парные крыла,
Он вскинет паруса над звездной тишиною.
Но люди не поймут, что он уплыл со мною,
И скажут: «Вот, она сегодня умерла».
Через тридцать лет с лишним, измученный болезнью, прикованный к постели, Иван Алексеевич Бунин, расспрашивая о том, как было на rue Daru, хорошо ли пели и кто еще был на похоронах Надежды Александровны, с трогательной нежностью и поражая своей изумительной памятью, вспомнит и чуть-чуть глухим голосом, прерываемым приступами удушья, по-своему прочтет забытые стихи, впервые услышанные на улице Vignon, когда все, что было, было только предисловием, вступлением, увертюрой, как говорил сенатор Носович…
Читать дальше