Когда я на следующем уроке получил свой листочек, там снизу было приписано красными чернилами: Вы увлеклись и не заметили, что называете современником светлячка, который сиял и отсиял восемьсот лет назад. Но это мелочь. Браво! 5.
– Представляешь, – сказал я Галке, – я надеялся хотя бы трояк получить. А тут вдруг пятерка за какие-то десять строчек! По полбалла за строчку. Нет, Наталья – не от мира сего.
– Конечно, не от мира, – сказала Галка. – Я ее лучше знаю. Она же у нас классная. (В то время у каждого класса был свой классный руководитель.)
– Да ты что! Вот повезло!
– Еще как повезло. Она совсем необычная. Мы ведь у нее часто дома бываем. Представляешь? Всем классом.
– И что делаете?
– Как что, чай пьем, разговариваем.
– О литературе?
– Да Бог с тобой. Обычные разговоры. О жизни. Только очень честные и откровенные. Так как с ней, с кем-нибудь из взрослых поговорить… Я себе плохо представляю.
«То есть в нарушение всех строжайших инструкций РОНО налицо позорное сближение с учащимися. Невероятное амикошонство, больно бьющее по высокому статусу советского педагога. После всех этих совершенно никому не нужных объятий, где теперь авторитет и престиж советского учителя?.. Если в нашем сообществе появились такие белые вороны, которые готовы обрушить всю систему воспитания, возводимую десятилетиями, надо их брать на заметку, очень серьезно разговаривать с ними, а при сопротивлении – безжалостно отчислять. Учитель не должен быть любим учеником. Песталоцци, Ушинский, Макаренко… Все это, знаете ли, слюнтяйство и прекраснодушие. Если бы мне кто в свое время сказал, что ученики ко мне неравнодушны, я бы со стыда сгорела б. Единственно надежный фундамент наших отношений с учеником – страх и дисциплина! Только такой здоровый фундамент не подмоют тухлые воды буржуазной пропаганды…»
Однажды мне Галка похвалилась:
– А мы сегодня прогуляли.
– Как прогуляли, кто? – в тревоге спросил я.
– Кто-кто. Не кто, а всем классом. Ведь одного или двух обязательно накажут. Но кто же будет наказывать целый класс?
– Ну, и дурачье! – изумился я. – Вы наказали не класс, а всю школу.
– Это еще почему?
– Потому что ты права – одного и накажут. Класс прогулял, а кто виноват? Классный руководитель. То есть Наталья.
– Да, ладно, не переживай ты так. Все рассосется.
– Хуже для нее вы не могли придумать. Она и так слишком выделяется из серой толпы преподов. Умна, образованна. Стильно одевается. Курит. Но не так, как курят другие, сломленные жизнью училки, а как современная цветущая и красивая женщина. Я не думаю, что у нее в этом коллективе есть друзья. Зато не сомневаюсь, что есть завистники.
– Да что ты завелся? Увидишь – все обойдется.
Если такой коллективный прогул кем-то зачтется в школярские подвиги, я первый буду против. В таком «подвиге» нет мужества преодоления себя, нет самоотдачи, жертвенности, есть элементарное желание уйти от порки. Потому он и коллективный, что трусливый. И что это за подвиг, в котором нет героев?..
Не думаю, что наш наилиберальнейший директор так уж безусловно подчинялся всему канцелярскому творчеству, исходившему в виде директив и предписаний из РОНО и ГОРОНО. Но и ему, как видно, не под силу было замять и замазать прогул целого класса. Таких ЧП в инстанциях ждут, как ворон крови. Наталье дали довести до конца этот учебный год, но новый начался уже без нее.
Однако что бы ни происходило на закрытом педсовете, где ее чихвостили, хотя она была не из тех, кого можно элементарно отругать – этому мешала дистанция короткости, которую не ей, а она назначала, – что бы тот педсовет ни постановил, из школы она не вышла потухшей и сломленной. Все та же точеная фигурка, прямая спина, щегольской костюм, приветливость во взгляде ясных глаз. Человек, получивший настоящее, крепкое образование, всегда имеет фору перед узким предметником. Через два месяца Наталья Георгиевна уже водила экскурсии по Третьяковке. Впоследствии сделала научную карьеру, «остепенилась», стала искусствоведом. Неизвестно, какому богу она была принесена в жертву. Наверное, богу серости и рутины. Слишком ярким пятном она была на сером, слишком много желающих было это яркое пятно подогнать под общий тон…
Вскоре после зимних каникул я стал готовиться к выпускным экзаменам. И дело сразу не пошло. Механизм памяти работал односторонне – только запоминал и накапливал, но при малейшей попытке воспроизведения сбоил. Какие-то шестеренки в голове бессмысленно прокручивались, не цепляясь зубцами. Тогда посреди урока я просил разрешения выйти. Полутемный коридор меня успокаивал. Но при возвращении в класс, на ярком свету возвращалось и недомогание. И я не пытался его перехитрить и обойти. Я уже знал, если недуг здесь, дело может плохо кончиться. Как тогда в шестом классе, когда я, сидя на кухне, читал «Собаку Баскервиллей». Болезнь сделала мне несколько предупреждений, но я не мог оторваться, я пожадничал… И дело закончилось плохо, очень плохо. Став постарше, я в тех редчайших случаях, когда кому-то рассказывал об этом, к слову «плохо» добавлял – как у Достоевского. И вот настоящее проклятие – болезнь меня, книгочея, доставала исключительно за чтением. Кто другой на моем месте, наверное, всей душой пожелал бы вернуться в первобытное, то есть безграмотное состояние. Но не на того напали… Тогда, в шестом классе, почуяв страшное, я побежал и не дотянувшись до ручки двери, грохнулся в прихожей. Мой старший брат был в комнате и, услышав какое-то непонятное колочение в дверь, выскочил в прихожую, поднял меня на руки и бережно положил на свой диван. Сразу же позвонил маме, благо работала она просто в соседнем доме – в МПС. Когда мама прибежала, я только начал приходить в себя. Но, очухиваясь, я с изумлением узнал, что ничего не знаю – сознание было девственней, чем у новорожденного младенца. Я ничего не помнил об окружающем мире, об этом доме, где я лежал на диване. Не помнил, как меня зовут. А мозг никаких справок не выдавал. Семейное предание гласит, что мама, поджав губы, отреагировала очень резко:
Читать дальше