Потом служба. Никогда прежде я не ожидал с таким нетерпением обеденного часа.
И все же в памяти: Зина, Зина, Зина. И как-то стыдно и больно, и сладко щемит сердце, что вот ее нет, она не придет и не помешает мне смотреть на телескопов. Ведь эти телескопы — действительно измена ей. И больно, что не придет, и сладко, что не помешает.
После обеда их власть надо мной всего сильнее. Я подхожу к окну. Сажусь на кожаное кресло и начинаю смотреть:
черный с собранным круглым телом, круглыми громадными глазами и коротким хвостом — он ближе всех ходит к стеклу, пробираясь боковой аллеей сагитарий;
красный с розоватыми лопастями необъятного хвоста, повисшего, как бы небрежно распущенного, неуклюжий, важный и грациозный вместе, будто слон, воспитанный балетмейстером;
безчешуйный в розовых, желтых и черных пятнах с лиловым отливом и синими глазами, чем-то похожий на старого китайца;
белый, белый, будто от глубокой старости, медленный толстый телескоп — самка —
словно посвященные богам животные, словно боги, гуляют они в священной роще.
Странно, — ведь это маленькие рыбки, но когда я смотрю на них, они мне кажутся крупнее людей.
И их растения — эта зелень, травки — мне кажутся гигантскими водорослями, колышущимися под тяжелой волной.
Мир в вас, мои безмолвные друзья, в плавном ходе вашем, водные серафимы, в шелесте — может быть, я его услышу, — ваших нежных крыльев, в ваших глазах, безмолвных и громадных, — мир в вас.
И когда я зажигаю лампу, и в ярком свете вы, думая или мечтая, гуляете по вашему зеленому разросшемуся саду, — я еще более ощущаю ход времени, и сладко мне слушать тиканье стрелок и легкое свистящее шипенье бегущего в резиновой трубке воздуха и знать, знать, что я живу.
Пусть люди назовут это постыдным — все равно.
И я часами смотрю, — не любуюсь, тут другое, — на вас, на плавный, легкий ход ваш, более плавный, чем лет птицы. Часами смотрю.
Идет жизнь. Бессмысленная, пустая, легкая — сон.
<1907–1908>
Болото
Наверху Быстрея не судоходна, порожиста. Узкой рекой бежит она между берегов, поросших лесом, подошедшим к самой воде. Редко попадаются деревни. Они серые и богатые. Много земли у мужиков. В болотах водится дичь. А в самой воде, не замученной нефтью, много рыбы. Но за сто верст от истока Быстрей впадает в нее Прыжа; желтые ее струи мешаются с черными Быстрей. И отсюда-то, по широкой, испещренной серыми и перламутровыми пятнами мутной воде, идут вниз пароходы, винтовые и колесные, баржи и полулодки, и унжаки, и берлины, и тихвинки с мукой, горохом, нефтью, тесом, железом; идут сначала по Быстрее, потом впадают с ней в Волгу, а там вольный ход и вверх, и вниз, и в Петербург, и в Астрахань. У Перечни делает Быстрея поворот, да такой крутой, что от Долгушина до Кремнева лесом версты четыре, а по реке не меньше шестнадцати. Берег тут песчаный и низкий, и на самом мысу Перечня.
А что такое Перечня? Ни село, ни деревня, ни поселок фабричный. Да и всех-то переченцев счетом человек сорок с бабами, да и то трое только летние жильцы: два речных страховых агента, один с женой. Кормятся переченцы от реки, потому что какая у них земля. Но народ они шустрый, вороватый, — ну и живут. Теперь-то хорошо: Куроцапов у Долгушина плавучий док поставил. Значит, работа есть, а прежде…
Ну, и до города недалеко, и пароходик ходит винтовой, пассажирский «Капитан», двугривенный заплатил — и в Межгороде, двугривенный — и опять в Перечне. Жить можно.
Дома в Перечне невелики, но все со светелочками, крыты дранкой, иные покрашены, а у страховых даже железная крыша.
У домов садики, но как-то не по-настоящему, а так, подражают, отставать не хотят. У других сады, у нас сады. Мы, мол, ничем не хуже. Ну, и казенка, и пивная, и «Золотой якорь» — постоялый двор. И думает переченец, что совсем он человек, а вся ему цена грош. Одно слово, переченец. Народ, конечно, ловкий, да ведь и всех нас, межгородских, по пословице, голой лапой не бери. Так.
Хорош за Перечнею лес, да не переченский: Михайлова, Цаплина и других господ и пароходчиков, а еще выше по реке — Кремневский. А Кремнево — деревня богатая. Потому и Кремнево, что народ — кремень. Даже казенки не поставили. Просто староверы какие-то. А по лесу боровая дорога идет от Кремнева к Долгушину. Кремневцы — долгушинского прихода, и в Долгушино Богу молиться ходят в церковь во имя Василия Великого. Степенный народ кремневцы, небалованный. А за боровой дорогой моховое болото. Далеко-далеко протянулось. Во мху мягком да светлом ноги тонут, по колено даже. Голова болит от разных запахов: и сырость тут, и сосна, и болиголов, и клюква, и от всякой-всякой болотной травки запах вредный. И солнце тут тебя напекает, потому сосны редкие, тонкие. У самого только верху чуть веточек, а то стоит себе сосенка красная, голая, прямая-прямая, или скривится уродка, но зато уж такой загогулиной, что диву даешься. Только нигде такого неба нету, как в моховом болоте: синее-синее, ясное-ясное. Так бы лег на спину и смотрел, жаль только спина мокра будет, да и дух от болота нехороший. То есть сначала-то он тебе понравится, ну, а потом кружить станет. А клюква длинными крепкими ниточками по болоту стелется. Хорошо все-таки в моховом болоте.
Читать дальше