На Западе багрово-золотом
Тяжелой тучи выгибались плечи.
Над городом, построенным Петром,
Лиловой дымью расплескался вечер.
Шла оттепель. Напоминало март
Сырых и влажных сумерек раздумье.
А над дворцом опущенный штандарт
Кричал о том, что император умер.
Тринадцатое истекало. Сон
Окутал улиц темные овраги,
И стиснутый в казармах гарнизон
Наутро приготовился к присяге.
Рылеев, лихорадивший всю ночь,
Из тьмы рассвета дрожек стук услыша,
Поцеловав проснувшуюся дочь,
Перекрестив жену, — сутуло вышел.
У Трубецких в натопленной людской
Шептались девки: «Поднят до рассвета,
С семьей простившись, младший Трубецкой
Потребовал палаш и пистолеты…»
Светало. Плохо спавший Николай
У зеркала серебряного брился
И голосом, напоминавшим лай,
Кричал на адъютанта и сердился.
Он император. Новая гроза
Взойдет на звонкий мрамор пьедестала.
И выпуклые наглые глаза
Впервые нынче словно из металла.
А там, в приемной, комкая плюмаж,
Шептал гонец с лицом белей бумаги,
Что возмущен гвардейский экипаж
И дерзко отказался от присяги.
Забегали, предчувствуя беду
За годы угнетенья и разврата,
И в голосах: «Мятежники идут!»
Из двери вышел бледный император.
Чиновница, не снявшая чепца,
За мужем побежала за ворота,
Ведь мимо оснеженного крыльца
Мятежным шагом проходила рота.
Лабазник закрестился, на дворе
Гостином зашушукался с собратом.
И строилось декабрьское карэ
На площади перед пустым сенатом.
Уже дрожит восторгом мятежа
Мастеровщина… Не победа ль это?
Каховский, нервничая и дрожа,
Три раза выстрелил из пистолета.
Еще бы миг — и не было б царя,
Плетей и крепостного лихолетья,
И ты, четырнадцатое декабря,
Иначе бы построило столетье.
Уже рвануло вихрями борьбы
В народ бесправный, к силам непочатым,
Но цепи исторической судьбы
Не по плечу мечтательным барчатам.
Уже гудел и рос поток людской,
Уже насильник, труся, прятал спину,
Но даже ты, диктатор Трубецкой,
Товарищей на площади покинул!
И в этот миг, когда глаза горят
И каждый раб становится солдатом
И рвется в бой, — они… они стоят!
Стоят и ждут перед пустым сенатом!
И чувствует поднявший меч борьбы,
Что будет бой мечты его суровей,
Что вздыбят степь могильные горбы,
Что станут реки красными от крови.
И сколько близких канет под топор,
И сколько трупов закачают рощи,
И потому он опускает взор
И, как предатель, покидает площадь.
Они стоят. И их враги стоят.
Но громыхает тяжко батарея,
И офицер, в жерло забив снаряд,
Глядит на императора…
— Скорее,
Скорей в штыки! Они — один исход,
Иль правы растопчинские остроты:
«В Париже прет в дворяне санкюлот,
У нас дворяне лезут в санкюлоты».
И император понял: «Дураки!»
И, ощущая злость нечеловечью,
Он крикнул батарее (передки
Уже давно отъехали): «Картечью!»
И пушки отскочили. На лету
Подхвачены, накатывались снова,
И били в человечью густоту,
И, отлетая, рявкали сурово.
И это всё…
Зловеще тишина
Бесправия сгущалась год от году.
И ты, порабощенная страна,
Не получила от дворян свободу.
В аллее дней, блестящ и одинок,
День отгорел бесславно и тревожно.
И, салютуя деспоту, клинок
Ты, дворянин, покорно бросил в ножны.
И виселицы встали. Но не зря
Монарх-палач на площади их строил;
От них до грозных пушек Октября
Одна тропа… И слава вам, герои!
Явились вы, опередивши час,
И деспот вас обрек на смерть и пытку,
Но чуждый вам и победивший класс
Приветствует отважную попытку.
По сумрачному, злому рубежу
Сверкнул декабрь ракетою огнистой,
И, столько лет взывая к мятежу,
Стране как лозунг было: «Декабристы!»
1925
Догоняя поезд, ухнет пушка,
Перекатят эхо гор горбы.
Катит санитарная теплушка,
Мчатся телеграфные столбы.
По верхушкам елок дым, как пена,
Стукота торопит: у-ди-рай!
К эшелону самого Жанена
Прицепился подпоручик Грай.
Сколько ни канючил, льстясь холопом,
Брыкались французы: «Non… mais pas!»
Подкатил теплушку, чик форкопом,
Уж теперь не бросят до депа.
Читать дальше