Баба Буся была небольшого роста, кругленькая с мягкими руками и приятным дореволюционным лицом.
Она жила вместе с папиной двоюродной сестрой Наташей. Наташа была лет на пять или даже семь моложе отца. И тут мы вступаем в область семейных загадок: хотя Наташа была дочерью Тамары (сходство матери с дочерью бросалось в глаза), мамой она звала бабу Бусю. И жила у бабы Буси. Почему?
Наташа была очень симпатичная и ужасно больная. У нее был диабет. В последние годы жизни она едва отличала свет от темноты. Когда она умерла, ей не было и тридцати. Я помню ее руки в кровоподтеках от бесчисленных инсулиновых инъекций.
В детстве мы не очень понимаем, что такое боль, тем более чужая. Но сейчас меня потрясает ее воля: несмотря ни на что, она закончила медицинский институт, интересовалась всем на свете и могла хохотать со мной над О’Генри, Драгунским и «Кабачком 13 стульев».
Одним из ее лечащих врачей был офтальмолог Святослав Федоров — будущая знаменитость. Между прочим, именно Тамара и ее влиятельный муж Иван (директор крупной фабрики) помогли ему перебраться в Москву.
С бабой Бусей и Наташей мы были соседями в Александровке. Они тоже снимали там дачу, в пяти минутах ходьбы от нашего домика. На их участке висел гамак — чудесная вещь.
Квартира бабы Буси на улице Горького — мой первый адрес на этой земле. Несколько месяцев до моего рождения и несколько месяцев после родители (а с октября 1959 года мы втроем) жили в крохотной комнатке слева от входной двери.
У бабы Буси мы с папой бывали довольно часто. Если приезжали в обеденное время, она нас кормила. На первое почему-то почти всегда был бульон, подававшийся в чашке, и, может быть, именно поэтому казавшийся мне особенно вкусным.
Смотреть на отца, слушать, как он разговаривает с бабой Бусей, было интересно и как-то ново .
Мне, вообще, нравилось наблюдать за отцом, когда он разговаривал с разными людьми, особенно незнакомыми и непохожими на него, например с таксистом или каким-нибудь мужичком-рыболовом. В этом было что-то особенное.
На отцовском факультете училось немало знаменитостей и «членов их семей». Однажды известный актер Театра на Таганке попросил у отца разрешения прийти к нам в гости с Высоцким. Шел 71-й или 72-й год, Высоцкий был в зените славы. На нашей «Яузе» (зеленый огонек, как в такси; бобины с толстой, но непрочной коричневой пленкой) мы все мое детство слушали Высоцкого, Галича, Окуджаву и Юрия Кукина («Понимаешь, это странно, очень странно…», «Ты что, мой друг, свистишь…» и т. д.). Мне нравилось, как Кукин разговаривает с публикой между песнями. Одну его остроту я до сих пор помню дословно: «Свои ранние песни я не пою, потому что неохота и стыдно. Их никто не поет — по тем же причинам».
Уверен, что девяносто девять человек из ста в СССР начала 70-х были бы счастливы принять у себя Высоцкого. Но моя мама была тем самым одним . И связано это было не с чем-нибудь, а исключительно с ее почти патологической щепетильностью.
Видит Бог, мама не меньше меня ценила нашу интеллигенцию, но одна довольно распространенная интеллигентская черта ее просто бесила: тщеславие и чванство, привычка как бы между прочим упомянуть фамилию какой-нибудь звезды, с которым ты только вчера разговаривал по телефону, пил, ездил на рыбалку и проч.
«Зачем мы Высоцкому?» — примерно так формулировала она свое сомнение. И как ни уверял почуявший неладное актер, что Володя сам выразил желание познакомиться с отцом и всей нашей семьей (уверение, которое я не могу ни подтвердить, ни опровергнуть), мама стояла на своем. Короче говоря, встреча не произошла.
В этом вся мама. Во всякой, пусть даже слегка сомнительной, ситуации она предпочитала сказать «нет». И никогда, ни в одной компании, не стремилась произвести впечатление. Признаюсь, что порой это вызывало у меня досаду. Как было бы здорово, если вместо того, чтобы внимательно слушать какого-нибудь типа или «типессу», мама сама сказала бы что-нибудь потрясающее (я-то прекрасно знал, что она на это способна), но, как правило, она ничего такого не делала.
Впрочем, со временем я успокоился, потому что заметил, что все (ну, или почти все) и так всё понимают. А кто не понимает — и Бог с ними. Как говорил Исаак Башевис Зингер, настоящий писатель не должен нравиться каждому, а только лучшим читателям своего поколения.
Первое, что вспоминают все, с кем я разговаривал о маме, это ее красота. Отзывы колеблются в диапазоне от исступленно-восторженных («Самая красивая женщина, которую я видел в жизни») до просто восторженных («Красавица»). В маме — думаю, Вертинский бы со мной согласился — был «шик». Помимо всего прочего (не могу и, честно говоря, не хочу расписывать разнообразные достоинства ее лица и фигуры) мне очень нравился ее низкий приятного тембра голос.
Читать дальше