Радость радости не приносила.
Счастье длилось короткий миг.
Только горе — великая сила —
длится дольше столетий самих.
Только горе обширно, как море,
и, как небо над ним, высоко,
и в конце концов только горе
переносится нами легко.
Оглушенный трезвоном счастья,
надоедным его бубенцом,
я задумываюсь все чаще,
что доволен буду концом
этой долгой удачи, ровной,
словно полировка доски,
и началом тоски огромной,
бесконечно большой тоски.
Все уладится, обойдется.
Горе, в общем-то, — не беда,
и в последний момент найдется,
что затеряно навсегда,
и в последний момент, последний,
окончательный, страшный момент
дождик, что ли, посыплет летний,
как предвестие перемен,
или солнышко выйдет, выглянет,
или травка асфальт прорвет,
и почти утопленник — вынырнет,
и почти мертвец — оживет.
Так, с бессмысленностью невежды,
я надеюсь, что надежда
не захочет меня выдавать.
Не решится, а если захочет,
то потом непременно расхочет,
не пойдет меня выдавать.
Отпуск дал себе на отчаяние,
на скулеж и жалобный вой,
на бессмысленное качание
(руки заломив)
головой.
И опять — за стол. За работу,
чтобы изредка за трудом
время слез и холодного поту
вспоминать со стыдом.
Сомневались, но не усумнились.
Колебались, но в нужный момент
ни отчаянию на милость
и ни страху на сей же предмет
не сдались,
а то, что говорено
было
самому себе,
это временами дозволено,
это не мешает судьбе
гнуть негнущуюся линию,
вышибать во все времена
новым клином старые клинья
и переть
супротив рожна.
— По отчеству, — учил Смирнов Василий,—
их распознать возможно без усилий!
— Фамилии сплошные псевдонимы,
а имена — ни охнуть, ни вздохнуть,
и только в отчествах одних хранимы
их подоплека, подлинность и суть.
Действительно: со Слуцкими князьями
делю фамилию, а Годунов —
мой тезка, и, ходите ходуном,
Бориса Слуцкого не уличить в изъяне.
Но отчество — Абрамович. Абрам —
отец, Абрам Наумович, бедняга.
Но он — отец, и отчество, однако,
я, как отечество, не выдам, не отдам.
Терплю свое терпение
который год,
как пение сольфеджио
девчонкой за стеной.
Девчонка безголосая
горлянку дерет,
и за душу терпение
мое меня берет.
Обзавожусь привычками
и привыкаю к ним,
то предаюсь порокам,
то делаю добро.
Девчонка безголосая
все занята одним:
за гаммой гамму гонит,
как поезда метро.
Усилие, которое
казалось мне бедой,
потом в привычку входит
и входит в обиход.
А я, словно корова —
не страшен мне удой.
Терплю свое терпение
который год.
«Немедленная справедливость!..»
Немедленная справедливость!
Закрыть глаза и — воцарится
и ровным светом озарится
равнина быта моего,
блистает серебром, как Рица,
немедленная справедливость,
вокруг расстелется счастливость,
она и больше ничего.
Она, она! Ее законы,
нависшие, словно балконы,
и обязательное счастье,
нависшее, словно обвал.
Неукоснительное счастье,
его законоположенья
пришли немедленно в движенье,
рокочут, как девятый вал.
Закрыл глаза и вдруг представил,
испуганно их открываю,
открою — больше не закрою.
Нет, той страны не нужно мне,
где исключения из правил
не допускаются игрою.
Мне тошно будет, не скрываю,
в той справедливейшей стране.
Над нами вечный критерий — небо.
Под нами плавный критерий — река.
А более нам ничего не треба,
не требуется ничего пока.
Убедительнее примера
для подражания не подберу,
чем звезд высокая, высшая мера
и травы, зыблемые на ветру.
Звон
бубенца иль телефона,
неведомо, откуда он —
далекий звон.
Звук
необычный, небывалый
не дело человечьих рук —
тончайший звук.
Мост
между небом и землею,
от преисподней и до звезд —
стеклянный мост.
Читать дальше