Борода его, благоухавшая чистотой,
и повадки, исполненные достоинством и простотой,
и уверенность в том, что Толстой
Лев, конечно
(он меньше ценил Алексея),
больше бога!
Разумное, доброе, вечное сея,
прожил долгую жизнь,
в кресле после уроков заснул навсегда.
От труда до труда
пролегала прямая дорога.
Родословие не пустые слова.
Но вопросов о происхождении я не объеду.
От Толстого происхожу, ото Льва,
через деда.
Небьющееся — разлетелось вдрызг,
и нержавейка вся заржавела,
но солнечный
все золотее диск
не только Пушкина,
но и Державина.
Надежнее надежды
и, конечно,
вернее веры
легкие стихи.
Не прочно
все срифмованное —
вечно.
Все, кроме чепухи и шелухи.
Усилье их
без сожаленья зрю.
И снова, снова в рифму говорю.
Сказавший «А»
сказать не хочет «Б».
Пришлось.
И вскоре по его судьбе
«В», «Г», «Д», «Е»
стучит скороговорка.
Арбузная
«А» оказалась корка!
Когда он поскользнулся, и упал,
и встал, он не подумал, что пропал.
Он поскользнулся,
но он отряхнулся,
упал, но на ноги немедля встал
и даже думать вовсе перестал
об этом.
Но потом опять споткнулся.
Какие алфавит забрал права!
Но разве азбука всегда права?
Ведь простовата
и элементарна
и виновата
в том, что так бездарно
то логикой, а то самой судьбой
прикидывается пред честным народом.
Назад! И становись самой собой!
Вернись в букварь, туда, откуда родом!
По честной формуле «свобода воли»
свободен, волен я в своей судьбе
и самолично раза три и боле,
«А» сказанув, не выговорил «Б».
Бью себя в грудь — просто для практики
наедине, от людей в стороне.
Здесь, в далеком углу галактики,
это еще пригодится мне.
Без битья в свою же грудь
своими руками себя самого
здесь ни охнуть, ни вздохнуть,
не добьешься ничего.
Не добьешься, пока не добьешь
грудь — и посередке и около.
Волнами расходится дрожь,
словно благовест от колокола.
Я стези своей не таю:
кашляя, от натуги сопя,
бью себя в грудь,
в грудь себя бью,
в грудь бью себя.
Иду домой с собрания:
окончилось как раз.
Мурлычу то, что ранее
мурлыкалось не раз —
свободы не объявят
и денег не дадут,
надуют и заставят
кричать, что не надут.
Ну что ж, иной заботой
душа давно полна.
Деньгами и свободой
не тешится она.
«Когда ругали мы друг друга…»
Когда ругали мы друг друга,
когда смеялись друг над другом,
достаточные основания
имел любой для беснованья.
В том беснованьи ежечасном
неверен в корне был расчет,
ведь только промолчавший — счастлив,
только простивший
был прощен.
Я перед ним не виноват,
и мне его хвалить не надо.
Вот, вяловат и вороват,
цвет кожи будто у нанайца,
вот, непромыт, но напрямик
по лестнице он лезет
славы.
Из миллиона горемык
один остался, уцелел,
оцепенел, оледенел,
окаменел, ополоумел,
но все-таки преодолел:
остался, уцелел, не умер!
Из всей кавалерийской лавы
он только
доскакать сумел.
В России пьют по ста причинам,
но больше все же с горя пьют
и ковыряют перочинным
ножом
души глухую дебрь.
О, справедливый, словно вепрь,
и, словно каторга, счастливый!
О, притворявшийся оливой
и голубем! Ты мудр и зол!
А если небеса низвел
на землю — с тем, чтоб пнуть ногою.
Хотел бы одою другою
тебя почтить. Но не нашел.
О, возвращавшийся из ада
и снова возвращенный в ад!
Я пред тобой не виноват,
и мне тебя хвалить — не надо.
Умирают добрые —
жалко добрых.
Умирают злые —
жалко злых.
Образ затуманенный
и облик
превращается
в пресветлый лик.
Все надежды,
что не оправдал покойник,
выступают в тех чертах спокойных,
ясно всем, что если бы,
да кабы, да поворот судьбы,
да тропа иная,
да среда другая,
или жизнь не такая
была дорогая,
не такая большая
семья была,
или чуть мозгов
поболее было,
то судьба его, бешеная кобыла,
еще долго-долго его бы несла.
Читать дальше