Русские принесли Польше много
зла, и я презираю их язык…
(анонимная записка из зала)
«Язык не виноват, – заметил пан Ольбрыхский, —
все создает его неповторимый лик:
базарной болтовни обсевки и огрызки,
и дружеский бубнеж, и строки вечных книг.
Сливаются в одно слова и подголоски,
и не в чем упрекать Варшаву и Москву…
Виновен не язык, а подлый дух холопский —
варшавский ли, московский – в отравленном мозгу.
Когда огонь вражды безжалостней и круче,
и нож дрожит в руке, и в прорезь смотрит глаз,
при чем же здесь язык, великий и могучий,
вместилище любви и до и после нас?»
«Лучше безумствовать в черной тоске…»
Лучше безумствовать в черной тоске,
чем от прохожих глаза свои прятать.
Лучше в Варшаве грустить по Москве,
чем на Арбате по прошлому плакать.
«Лицо у завистника серое с желтым оттенком…»
Лицо у завистника серое с желтым оттенком,
поэтому он благодарен житейским потемкам,
где цвет этот странный как будто размазан
по стенкам,
ну чтоб поприличнее, что ли, пробиться к потомкам.
«Вот постарел, и стало холодно, и стало тихо на земле…»
Вот постарел, и стало холодно, и стало тихо
на земле.
Не то чтоб шум житейский кончился и крики
сгинули во мгле.
Нет-нет, и крики продолжаются, и розы
красные в соку,
и солнце жжет… А мне вот холодно – никак
согреться не могу.
«Не пробуй этот мед: в нем ложка дегтя…»
Не пробуй этот мед: в нем ложка дегтя.
Чего не заработал – не проси.
Не плюй в колодец. Не кичись. До локтя
всего вершок – попробуй укуси.
Час утренний – делам, любви – вечерний,
раздумьям – осень, бодрости – зима…
Весь мир устроен из ограничений,
чтобы от счастья не сойти с ума.
Что происходит под нашими крышами,
в наших сердцах, средь своих и чужих?
Вижу потомка я профиль возвышенный
и удивленье в глазах голубых.
Да, мы старались, да вот пригодится ли
наше старанье на все времена?
Дезик, мне дороги наши традиции:
верность, виктория, вобла, война,
воля, восторг, вероятность везения,
все, что угасло, как детские сны…
Да не померкнут в лукавом забвении
гении нашей кровавой вины!
И, растворяясь по капельке в воздухе,
может, когда-нибудь выйдут на свет
сладость раскаянья, слезы и отзвуки
боли, чему и названия нет.
Песенка («На пригорке стояла усадебка…»)
На пригорке стояла усадебка.
До сих пор ее остов не срыт.
То поминки, то святки, то свадебка
за деревьями вдруг прошумит.
Там когда-то пылало пожарище,
низвергались и жизнь, и покой,
и какая-то грустная барышня
на прощанье взмахнула рукой.
И во власть расставания отдана,
за морями искала жилье.
Тротуары Стамбула и Лондона
закачались под ножкой ее.
Силуэт ее скорбный рассеялся
на далеком чужом берегу…
Я глумился над ней и посмеивался,
а забыть до сих пор не могу.
Я обнимаю всех живых
и плачу над умершими,
но вижу замершими их,
глаза их чуть померкшими.
Их души вечные летят
над злом и над соблазнами.
Я верю, что они следят,
как плачем мы и празднуем.
«Мне русские милы из давней прозы…»
Мне русские милы из давней прозы
и в пушкинских стихах.
Мне по сердцу их лень, и смех, и слезы,
и горечь на устах.
Когда они сидят на кухне старой
во власти странных дум,
их горький рок, подзвученный гитарой,
насмешлив и угрюм.
Когда толпа внизу кричит и стонет,
что – гордый ум и честь?
Их мало так, что ничего не стоит
по пальцам перечесть.
Мне по сердцу их вера и терпенье,
неверие и раж…
Кто знал, что будет страшным пробужденье
и за окном пейзаж?
Что ж, век иной. Развеяны все мифы.
Повержены умы.
Куда ни посмотреть – всё скифы, скифы, скифы…
Их тьмы, и тьмы, и тьмы.
И с грустью озираю землю эту,
где злоба и пальба,
мне кажется, что русских вовсе нету,
а вместо них – толпа.
Я знаю этот мир не понаслышке:
я из него пророс,
и за его утраты и излишки
с меня сегодня спрос.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу