Вот и дождь прошёл в конце января.
Купола, как зонтики над страной.
Бьются капли грустные, говоря,
что творят недоброе за стеной.
Речь течёт обратно: урлы-курлы.
Солнце свет сливает, как водосток,
и хвостами по́ небу журавли
неумело пятятся на восток,
где багрянец зарева под луной,
словно смотрит строго бельмесый глаз
на страну, которую ты со мной
провожаешь ласково в оный раз.
Всё пройдёт, любимая, как дожди,
как дрожит под поездом твердь земли.
Ты прижмись теплее и расскажи,
как мы жили в сказочной той дали,
где леса не сохли, росли хлеба,
где красавиц юных в уме не счесть,
где за кромкой света искал тебя,
не надеясь даже и выжить здесь.
Я сам с собой —
над шахматной доской.
Один – за чёрных, а другой – за белых,
играем с беспросветною тоской
в людей живых и безупречно целых.
И, надо ж так, задумалась игра,
что взятые фигуры вновь родятся,
и, кажется, доска уже кругла,
и ничего паршивцы не боятся.
Пограничная собака
между небом и землёй
не испытывает страха,
зная, что и свой – не свой.
Эта странная граница,
этот острый горизонт:
сбоку тонкая страница,
разрезающая фронт
отражения и яви,
пустоты и красоты.
Пограничники не вправе
прятать голову в кусты!
Что же делать, если море
с небом вместе по ночам
поднимает, словно горы,
волны к солнечным лучам?
Что же делать, если пена
бьётся в берег с облаков?
Разве можно только верить
в прелесть наших берегов?
Почти нешуточная драма —
француз, безумие, дуэль.
Как свет на холст киноэкрана,
ложились тени на постель,
на силуэт в свечном испуге,
на женский всхлип и вьюги вой.
Из-за кулис, ломая руки,
кто потешался над собой?
С улыбкой левого прищура,
сурово целя правый глаз,
наш вечный гений, мальчик Шура
героя вёл в последний раз.
Он видел точно – песня спета,
куплет – в куплет, строка – в строку.
И дальше этого поэта
не примечают наверху.
Он доиграл земную драму,
отмерив ямбом жизни срок.
Как лучше выйти? – Через даму.
И раствориться как дымок.
Пускай потом земля гадает,
как зная всё про страсть и пыл,
он роль до пули доиграет.
Герой, которого убил.
Поэзия – это самый дурной и неудобный способ
выражать свои мысли.
Пушкин… как киргиз, пел вместо того, чтобы говорить.
Лев Толстой
Как все срастается на плоскости —
сюжет расчерчен по прямым.
Какой кошмар – в преклонном возрасте
почувствовать себя Толстым.
Давно пора играть с объёмами,
вплетать в пространственный узор
эпохи с пёстрыми коронами
восходом выкрашенных гор.
Земля из трубочки горошиной
летит в замыслимую даль
среди травы, давно некошеной
и узнаваемой едва ль.
А тут всё плоскости да плоскости.
Сижу, шинкую колбасу.
Какой кошмар – в преклонном возрасте
возненавидеть стрекозу.
Я, как живой среди живущих,
не оставаясь в стороне
от войн, идущих и грядущих,
стараюсь думать о стране,
с которой сросся языками,
ноздрями, пальцами корней,
на ощупь – грязными руками,
вживаясь до последних дней.
Стране растерянной, простудной,
тиранозавровой, шальной,
мечтающей о встрече судной
с рукой божественно-стальной.
Все остальные страхи мимо
проносятся, как тени туч.
Ты потому непобедима,
что враг твой жалок и ползуч.
Он видел мир потешным, как игру,
чертил границы, раздвигая страны,
и прививал гусиному перу
вкус русской речи и татарской брани.
Он сочинял уставы, строил мир
по правилам своей задорной воли,
из лени, вшей, лаптей и пряных дыр
рождая Русь, в её великом слове.
Он первый плотник, первый генерал.
Он первый рекрут, первый из тиранов.
Он сам себя Россией муштровал
и строил в камне город ураганов.
Ни уркаганов, ни чумных воров,
Ни лапотников, стибривших калоши…
Как ни крути, гроза для дураков —
Был Пётр Первый всё-таки хороший.
Стержень жал.
Авторучки ломал
одну за другой,
перемазался пастой,
махая бейсбольной битой,
чем-то рассерженный,
поругавшись с чужой женой,
не сермяжною правдой,
а хваткой железной,
Сэлинджер
полз, как тень от ёлки
ползёт под кремлёвской стеной,
дрожью ржи к Селигеру —
Сырдарьёй по Онежской
стерляджи.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу