За этой сменой впечатлений и картин следишь не только с наслаждением поэтическими тонкостями, когда они того заслуживают, но и с познавательным интересом. Современники частенько не поспевали за ним, уставали от его изменчивости, называли это декадентскими изломами, позерством. Поза, как низкая проза, абсолютно чужда духу Бальмонта. В нем было то, что испанцы опасно называют «игра беса». Все это до поры до времени мило, конечно, в поэтическом отношении, но жизнь все равно потребует расплаты, когда уже не отыграться. Не даром же говорится: играй да не отыгрывайся. Много позже, уже будучи изгнанником, поэт, как, впрочем, и многие другие, опомнятся, что за игрищами своими во всякого рода «соборность», в «козлоногий космополитизм», проглядели главное свое достояние – Россию. Было самое начало эмиграции, а он уже писал из Парижа своей жене Е. А. Андреевой в письме от 12 марта 1923 года: «В Москву хочется всегда, а днями так это бывает, что я лежу угрюмый целый день, молча курю, думаю о России, о великой радости слышать везде Русский язык, о том, что я русский, а все-таки не гражданин вселенной, и уж меньше всего гражданин старенькой, скучненькой, серенькой Европы…» И это пишет человек, отличавшийся языковой всеядностью, чуть ли не единственный из русских поэтов объехавший весь мир, безоглядно бросавшийся в объятия любых культур, переводивший с таких разных языков и таких разных авторов, что невольно усомнишься если не в искренности, то в качестве. Безусловно, этим он размывал свой поэтический облик и читатель в конце концов потерял его. Его помнили, о нем много писали – при жизни даже больше, чем после, что случается не часто. И всегда твердо знали, Бальмонт – поэт. Но не только в силу исторических обстоятельств он оказался в вынужденном изгнании. Нет, забвение ему не грозило и не грозит. Но такова природа его творчества. За ускользающим образом поэта нужно следовать непременно в том направлении, в котором он в данное мгновение движется. А это не просто. Он охвачен всеми стихиями сразу. Он и ветер: «Я вольный ветер, я вольно вею», и огонь: «…пройдут столетья, Я буду все светить, сжигая и горя», и вода: «Ручьем я смеялся, но с морем сольюсь», и земля: «Я страшен, как и ты, я чуткий и бездушный». Совсем не красного словца ради поставил он эпиграфом к своей книге «Только любовь» слова из «Бесов» Достоевского: «Я всему молюсь». Так поэт себя ощущал в мире, словно нарочно не замечая всего ужаса, всех гримас за этими красивыми словами запутавшегося в своей гордыне самоубийцы Кирилова. Вообще надо сказать, что Бальмонт, как никто, богат эпиграфами к своим книгам, стихам. Именно богат, потому что одним этим уже обогащает читателя. Глубокие мысли, извлеченные из многих источников, до которых не у всякого есть возможность дотянуться, он щедро выставляет впереди себя, будучи уверен в своих силах, что это не повредит его собственным творениям, и чаще всего это так и происходит. Но эта литургия всему на свете не может иногда не вызывать чувство протеста: «Я люблю тебя, дьявол, я люблю тебя, Бог». Бунин, полный антипод Бальмонта, впрочем, такой же страстный путешественник, возмущается что тот прославлял: «…кривые кактусы, побеги белены и змей и ящериц отверженные роды, чуму, проказу, тьму, убийство и беду, Гоморру и Содом», восторженно приветствовал, как «брата, Нерона…» И все-таки это надергано из контекста и в большей степени характеризует самого Бунина, классика во всем. Бальмонт, отражавший другую сторону тогдашнего российского бытия, был совершенно другим. Кроме того, это поэзия. И тем ответственность страшней. Кумир Бальмонта, Бодлер, до такого смешения, пожалуй, не доходил, направленность его критического отрицания бьет в конкретную цель. И все же это у Бальмонта всего лишь игра в демонизм, в какого-то дикаря, что подтверждается его же весьма культурными и взвешенными стихами. Это немного расхолаживает, конечно, но в высшем смысле очень оправдано и очень по-русски. Заповедь Любви Бальмонт, как то и следовало, воспринял по-карамазовски широко, то есть опять же, как истинно русский во всем. По всем его страницам рассыпано: «О люди, я чувствую только любовь!» При этом, быть может, даже несколько рассудочно он четко различает любовь к дьяволу от любви к Богу. Тем вдохновенней в его творчестве звучит восхищение прекрасным, больше того, все оно небывало проникнуто «ароматом солнца» и такая в нем жажда всемирных впечатлений, что в конце концов поэтом поется молитва за все, в том числе и за то, что пугает рассудок, но имеет место быть. Этот «аромат солнца» весьма смешил Толстого. Так Пушкин не принимал батюшковского серпа, срезающего ландыш в лесу: «место серпа в поле засеянном». Однако позаимствовал у него яркий голос соловья. Так И. И. Дмитриев предлагал Державину гениальные строки:
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу