Тошнота отвращения к быдлу, не способному пересечь десять метров страха, подступила изнутри к моей глотке. А разве сам я столько раз не был частью этого быдла? Голова разламывалась от самого тяжкого вида похмелья – похмелья истории. Слава богу, за рулем был не я, а мой старый друг. Его пыльный жигуль, как попавший в стаю волков лошажонок, несочетаемо рысил в кавалькаде кагэбэшных и иностранных машин по Минке к Новодевичьему кладбищу. Я попросил моего друга прижаться к бровке, еле выбрался наружу, пошатываясь, спасительно обнял запретительный – красный с белым – знак и, под свист пролетающих мимо меня автомобилей, начал выблевывать из себя всю эту так называемую великую историю. История, вместе с ее главным ядом – страхом, шла из меня глоткой, носом, но страх все равно оставался.
Вообще, я считаю страх нормальным человеческим чувством. Бесстрашие фанатиков – это патология. Преодоление страха совестью выше камикадзевского бесстрашия. Но есть особый, спинномозговой страх – рабский, и даже в его преодолении есть нечто рабское. Этот проклятый рабский страх все равно жил и живет во мне и во всех нас, как навек загнанная под кожу зараза, и даже наша кровь, наверно, состоит из красных и белых кровяных телец и черных телец страха. Рабский страх прикидывается то политикой, то идеологией, то патриотизмом, то романтикой, то житейской мудростью, то так называемой любовью к жизни, но все равно под любыми псевдонимами, кличками – это животный страх, инстинктом самосохранения пытающийся подменить совесть. Даже победы над собственным рабским страхом не приносят счастья, ибо то, что этот страх надо все время побеждать, – не героизм, а унижение.
И утром 19 августа 1991 года, после того как в Переделкине всю ночь выл тоскующий по своей отделенной от него забором косматой возлюбленной мой пес Бим, не давая мне спать, я, потерявший по собственной вине три мои любви и теперь боящийся потерять четвертую и последнюю, был вброшен за шкирку бесцеремонной бандитской рукой истории в страх сегодняшнего Акакия Акакиевича, у которого уличные зверюги хотят отнять еще непривычную, еще жмущую в подмышках свободу, как некогда в завьюженном санкт-петербургском переулке сдирали с плеч парализованного ужасом несчастного титулярного советника еще не обношенную шинельку, вымечтанную им по кусочкам.
«…Для управления страной и эффективного осуществления режима чрезвычайного положения образовать Государственный комитет по чрезвычайному положению (ГКЧП СССР) в следующем составе…»
Что бы ни случилось, я делаю на рассвете хотя бы короткую пробежку вместе с двумя моими собаками. Утро переворота исключением не было. Как обычно, я взял простодушного пегого тяжеловеса Бима, изнемогшего от неосуществленной любви, и почти равнодушного к дамам борзого аристократа Мороза, похожего на четвероногое белоснежное облачко, тоненькое, как закладка между охотничьими страницами Толстого или Тургенева. Я вбежал в еще мокрый утренний лес, пронизанный чересполосицей теней и утреннего свежего света, где в золотые столбы лучей между деревьями ненароком забредали ищущие грибы согбенные бабушки, а серенькие их палочки, шевелящие палую листву и хвою, тоже начинали светиться изнутри, вытягивая из-под земли ответно светящиеся подберезовики и подосиновики с иглами, листьями и мурашами на шляпках.
Серебрящаяся на свету паутина с застрявшими в ней бабочками бесшумно колыхалась между шелушащимися стволами, и единственными звуками здесь были мягкие шаги старушек, хруст валежника на тропинке под моими кедами, прерывистое дыхание двух собак, деловитое постукиванье дятла, стрекотание кузнечиков, легкое жужжание немногой мошкары, негромкий шум вершин деревьев, дальний плач ребенка и еще более дальние гудки электричек. Но в моих ушах продолжали звучать произнесенные теледикторшей фамилии тех, кто взял на себя незаконное право решать, каким должно быть будущее того невидимого ребенка, который плачет сейчас где-то за деревьями.
Проклятие… Опять было страшно… Страшно не от фамилий, а от должностей. У этих людей в руках – армия, КГБ, МВД, Совмин, военно-промышленный комплекс. Вся паутина государства, в которой беспомощно могут затрепыхаться, как пойманные бабочки, все наши надежды. Заговор посредственностей. Их всех поставил на эти места сам Президент. Как он упорно пропихивал в свои «вице» этого развязно-трусливого, по-брежневски кокетничающего бровями, но не способного даже тарелки подавать, по причине трясучки рук, бывшего комсомольского полового, который ныне сам назначил себя метрдотелем. Когда ему задали правомерный вопрос насчет здоровья, он сально ухмыльнулся: «Я нормальный мужик. Жена не жалуется». Два раза он никак не мог набрать большинства голосов в парламенте и наконец прошел какой-то темной полумухлевкой. Как Президент держался за притворно-вкрадчивого розовощекого шефа КГБ по кличке Керубино! Боялся досье на самого себя, оставшегося по наследству еще с университетских и ставропольских времен? Как Президент жалко заигрывал с бездарными генералами, у которых даже не оказалось готового пакета с разработкой вывода войск из Прибалтики и Восточной Европы, ибо по куцести воображения своего они и представить не могли, что именно это неизбежно, а вовсе не коммунизм. Неужели Президент не помнил, чем кончились альендевские самовнушающие заклинания на тему того, как он доверяет чилийским генералам?
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу