Как видела город глазами горянки,
Порхала по выставке горлинкой дикой,
Хевсурские тесные ваши полянки
Невольно сравнив с этой ширью великой,
Ты вдруг загрустила о родине горной,
Вернулась, и, светлой тревоге поверя,
Ты серое платье с каймою узорной
Сняла и повесила около двери.
Пусть ветер шуршит этой грубою тканью,
Пусть выдует жгучую горечь полыни:
Отжившее зашелестит одеянье
О горе, которого нет и в помине.
Лишь пеструю шапочку ты сохранила
Да рыжую челку, и, ветра быстрее,
На диком коне ты проносишься, Дзила,
Под тучами птицей бестрепетной рея.
В полете стремительном дышится шире…
Все девушки здесь, все рошкинки такие.
Придет к вам народный сказитель шаири,
Старик, он о многом услышит впервые.
Услышит рассказ твой, душой молодея,
И, сняв со стены закопченный пандури,
Он струны встревожит рукой чародея,
И звонкие горлинки взмоют в лазури.
Но кто же он? Кудри седые похожи
На облако над головою Казбека.
Он струны доводит до песенной дрожи,
Огонь пробуждает в душе человека.
Умолкнул, и трубка в зубах задымила.
Деревья шумят, как бегущие воды.
Лишь стихшую песню подхватишь ты, Дзила,—
Пред нами раскроется книга природы.
1940
21. Мегрельские вечера. Перевод Б. Пастернака
1
Уже полсолнца в море. Так олень,
бросаясь вплавь, по грудь уходит в воду.
Но тополя мегрельских деревень,
как девушки, толпою ждут захода,
наряженные в шелест во весь рост.
Когда закат весь пурпур свой засолит,
он из-за брызг седых морских борозд
по розе к каждой ма́кушке приколет.
С мотыгами стоят крестьяне в ряд.
И, до зари не нашумевшись вдоволь,
трепещущие тополя стоят.
Что дом — то двор, и сумерки, да тополь.
Бывало, состязаясь с соловьем,
под тополя такие звал я музу.
Теперь не то: не тополь воспоем —
засеянный гектар под кукурузу.
Передвигаясь по его ковру,
колхозники в поту поют «Надури».
«Надури» было дедам по нутру
и нам в работе, дружной по натуре.
Лишь соловей, усевшись вдалеке, —
единоличник в доле щекотливой, —
трещит вовсю на сливовом сучке,
весь истекая мленьем спелой сливы.
Приморский ветер остужает грудь
певца с огнем неугасимым в зеве,
и руки вместе силятся сомкнуть
разросшиеся тени и деревья.
В сторонке, злобы доверху полна,
клянет старуха век, что так напорист,
и, отгоняя дали с полотна,
вдали на всех парах проходит поезд.
2
Своя печать на всем вечернем есть.
Осмысленней с полудня солнца пламя.
Закат, как свеженачатую десть,
исписывает ширь полей лучами.
Испариною вяжущей маис
мог оттянуть бы час повечеренья,
но полем с моря ходит легкий бриз,
и вечер в ветре входит в испаренья
и входит в лес. И он шумит вверху
о старине и жалуется с дрожью:
«Не чтут межи, обидели соху».
Вдруг, изогнувшись, тополь помоложе
выбрасывает ветру вслед аркан.
Напрасный труд — времен не остановишь.
Но целый лес, поддавшись на обман,
встает за ним толпой, как на чудовищ.
«Накрывшись общей шапкой облаков,
куда вы строем ломитесь отсюда?
Давайте людям топливо и кров,
служите нам, не то вам будет худо».
А лес в ответ: «Что толку от машин?
Порубленные рощи, рельсы, шпалы.
Баклан, где сесть, не сыщет мочажин,
по росчисти сквозной летя устало.
Осоки обезводевшую топь
обвоют овдовевшие лягушки.
И паровоз, вдали рассыпав дробь,
приблизившись, обдаст дыханьем пушки.
Косяк гусей взметнется в вышину.
До Очамчир идет пути прокладка
по жидкому когда-то зыбуну.
Кому-кому, а нам ничуть не сладко».
3
Пастух пригнал быков на водопой.
Речное устье клином входит в море.
Топ по мосту, мычанье, разнобой.
В деревне рядом — скрип ворот в затворе.
Со дна реки на водяную гладь
всплывает перевернутое стадо.
Прощай тенями стланная кровать, —
ходи кругом, когда уснуть бы надо.
Гоня валы теченью вперекор,
плывут быки. Звон колокола дальний
сквозь дальний лай собак зовет на сбор,
и плеск стоит в тенями стланной спальне,
С такой природы пахарь бы хотел
сорвать небес и облаков лохмотья,
чтоб телом всем обнять ее предел
и покорить, поспорив с ней в работе;
чтоб вывесть ночь в просторы без болот,
как буйволов. Слепней сгоняя с лядвей,
уже в деревню с ревом входит скот,
мыча как бы об августе и жатве.
Читать дальше