Им снился любимый Кралечкин – властелин их судьбы, их бог на длинном поводке. Им снилось, как он выгуливает их в Муринских болотах, куда хаживал собирать по осени красную и чёрную рябину; снилось, как он спустил поводок, как они рванулись вперёд со всех ног за воображаемой птицей, оказавшейся большим белым хохлатым попугаем, да налетели на дымящийся мангал с шашлыком отдыхающих гастарбайтеров из бывших братских азиатских республик.
Лапы собаки засучили, застучали по паркету барабанной дробью.
Когда собаки остановились над какой-то кучей хлама вблизи Муринского кладбища, подошёл Кралечкин и присмотрелся. В груде мусора он увидел свои вещи из кабинета: тетради, дневники, книги стихов, черно-белые фотографии своего кумира, японскую шкатулку с дамой в кимоно; в шкатулке короткое стихотворение иероглифами; валялись карандаши, монетки, пластинки, пожалел плюшевого медвежонка со слизняком на носу… «Лучшая судьба поэта – быть забытым», – прошептал Кралечкин, обиженный болотной сыростью. Он поднял фотографию генералиссимуса Сталина, прочитал над ним: «Недвижный страж дремал на царственном пороге…» Вот на фотографии сидят за прямоугольным столом а ля труа Зинаида Гиппиус отдельно, а напротив неё бородато-усатые интеллектуалы-мирискуссники – Мережковский с Философовым (они поедали запечённого младенца); фотография Царскосельской Мариинской гимназии; вот пикник в весеннем лесу со снедью на земле а ля Ренуар – с тремя дамами: одна разливает вино стоя, другая сидит с тонким корнетом, который жестикулирует, разводит руками, и двумя денди под деревом; один в шляпе таблеткой смотрит в объектив, другой прислонился к дереву спиной… Вот Недоброво, вот Ахматова в 14 году, уже шла Первая Мировая… Б. Анреп в мастерской… вот открытки из собрания Ирины и Марка Баженовых: всё об Анне Ахматовой… художника Фаворского… Чужая далёкая жизнь мелькала перед глазами Кралечкиным, как картинки в окне поезда… Молодой человек на фотографии, Василий Комаровский произнёс: «Видал тебя красивой лишь раз. Как дымное море, сини глаза. Счастливо лицо. Печальна походка. В май в то время зацвёл, и воздух цветом и солью был растворён. Сияла Нева. Робкою грудью усталые люди дышали. Ты была влюблена, повинуясь властному солнцу. И ждала, а сердце, сгорая, пело надеждой. Я же, случайно увидев только завесу, помню тот день. Тебя ли я знаю и помню? Или это лишь молодость – общая чаша?» Посреди мусорной кучи цвёл эвкалипт. Обречённо лежали отсыревшие бумаги, прошитые нитками, скреплённые поплывшей печатью и сургучом, заверенные государственным нотариусом. Он узнавал свой мелкокалиберный почерк. Кралечкин брезгливо взял листики в руки, стряхивая мусор, поднёс к носу, нахмурился подслеповато. Выпятил губу. Это было его завещание.
«… по смерти моей завещаю свой мозг для дальнейших гистологических исследований его природы гениальности и ничтожества Институту Мозга, лично профессору Савельеву, выдающемуся русскому учёному, последователю основоположников анализа индивидуальной изменчивости мозга Елизаветы Кононовой и Ивана Филимонова…»
Он ахнул. Всплеснул руками.
И всё понял в один вздох. Будто попал на урок анатомии доктора Тульпа. Будто увидел на анатомируемом столе своё собственное тело с разрезанным животом, с отверстыми кишками. На лице у него лежала газета «Вечерний Ленинград» за 8 сентября 1964 года. Статья вопила благим матом: «Тунеядцам не место в нашем городе». Сердце его запрыгало, как девочка-пионерка со скакалкой, отсчитывая последние мгновения его жизни… Ноздри его, вдыхая запах, тянулись к жизни.
Зловоние Муринского ручья не выносили даже «серые шейки», облетали его стороной…
Кралечкин задыхался.
Так серебряные караси на мелководье хлюпают ртами, шамкая труху, гниль, ил.
В квартире пахло кобелиной и сучарой. Пахло мясным отваром. Пахло табачным дымом. Пахло плесенью, высохшим обувным кремом, пылью, бетоном. Пахло шерстью, случкой, течкой. Пахло блаженной смертью, пахло «залавкой», где скопилась всякая дрянь, ветошь, сор, мелюзга.
«А-а-а! Чи-ка! Не мертви меня! А-а-а! Чи-ка!» – стонал Кралечкин в смертном полубреде. Он дважды громко чихнул – вполне выздоравливающий пациент. По спине пробежали мурашки, как испуганные блохи под хвост дворняжке. Шлейф запахов окутывал его заложенный нос.
Казалось, что рот его туго затянули шарфом, как в далёком уютном одиноком детстве, когда его отпускали погулять в заснеженный двор в северной деревне. Он стоял за калиткой, и ветер развивал длинные концы его шарфика.
Читать дальше