…Луч прожектора метался в колодце бледного полуночного ленинградского неба, словно предсмертная мысль встревоженного межеумья Михаила Кралечкина (в торжественные моменты он именовал себя Мафусаилом, в печальные дни бедным Мисаилом) в одну из апрельских бессонных ночей накануне его шестидесяти восьмилетия.
Двойственность его имени порождала в нём навязчивую мысль об идее двойственности всего и вся на свете. Образы воспоминаний расслаивались радугой, как бензин в луже. На пару секунд ум его заняла космология «двойных звёзд», существование которых (по рассказам астрофизика В. Шкловского) завершается зверским «пожиранием» одной из двух, более мощной («Какой-то космический социал-дарвинизм!»); затем мысль его шарахнулась испуганно в сторону идеи смерти, «черной дыры». Будущее представлялось неизбежной встречей с чем-то чудовищным и с чем-то хищным, как древнее Cthulhu из прочитанного на ночь им романа…
Лунатик «фешенебельного района гражданки» глубоко и меланхолично затянулся едким табачным дымом, сладко проникающим в альвеолы дряблых лёгких. Доктор простукивал грудь, заглядывал ему в рот: «Ну и каверны у вас, господин профессор! Закоксовались, дорогой товарищ, как у шахтера донбасского! Шлаки, шлаки… Хоть уголь добывай на-гора, хоть штольни пробивай! Шлаки, шлаки».
А теперь жизнь его удалялась от него, как уходящий в депо последний трамвай с развевающимся оранжевым флажком. Он вспомнил, что плоть его еще живёхонька и, слава богу, нуждается в нежности и ласке, а душа его – в утешении ангельском. Где же то ласковое слово, где же та ласкающая рука? Рука, которая порхала, как бархатная бабочка… Если можно было бы жить одним духом! Если можно было бы задушить зверька своей плоти, свернуть ему шею, о! Кралечкин сжал свои гениталии.
Он вспомнил фразу из дневника Михаила Пришвина о том, как певец страны непуганых ворон обрёл счастье только под старость лет, когда от него сбежал этот похотливый зверь-мучитель, и прикинул цифирь к своему возрасту. Долго ль ещё тешить этого похотливого зверька? Мысль растворилась льдинкой в сладостную негу и расплылась по старческим членам, спустилась к изножью буквой «йода».
Заныли икры, будто из них тянули невод. Он стал разминать и ласкать мышцы, адали (словно) выдавливал из толстой брюшины лосося (которого тягал Пришвин) зернистую икру. Из отверстой вены полезли красные зёрна, потекли на стопы, мерзко, склизко, отвратительно. Подбежала собака, понюхала. Ей подумалось: «То ли Кралечкин народился из икры, то ли ещё кто…»
Михаил Кралечкин поплёлся в постель без надежды на ласку, оставляя за собой зернистый красный след икры. Что за безнадёга! Ум его начинал беспричинно егозить, когда одна заря сменяет другую, когда властелин времени в часах на Думской башне бывшего городского Собрания начинал мелодично бить в колокола. Кралечкин упадал в глубокий сон, расцветающий ряской на Муринском пруду.
Всякие мысли навязчиво лезли в его голову одновременно изо всех щелей, щекотали его отравленные ядом интеллектуальной деятельности нейроны, похожие на щупальца, хоботки, усики, заусенцы у насекомых, вроде сколопендры. Уже нельзя было отличить свои мысли от чужих мыслей – и все они сбивались в какую-нибудь временную агломерацию бесформенных незримых идей, в звонко-звенящее стадо зловредных насекомых, чтобы завладеть угасающим мозгом Кралечкина…
Ему мерещилось, что кто-то воровато шарил в его голове, перебирая хаотические образы для неприхотливых писательских подлых, подлых, подлых нужд. Этим вором был усатый сом, рыскавший в иле его памяти. Красть у него было нечего, шаром покати, будто амбар памяти и эфемерных чувств разнесли неверные легкомысленные музы, хариты… Подумал о деньгах. Посчитал в уме мелочь. Хватит ли на ржавую селёдку? Вздохнул тяжко. Всплакнул горько. В горле пересохло, трудно было сглотнуть. Язык присох к нёбу – шершавому, как пески пустыни Каракумы.
Коллекцию своих старых книг, трухлявых фолиантов, за которыми страстно охотился прежде, питаемый филологической жаждой всезнайства, он собирался продать скопом за двадцать тысяч несчастных рублей. Покупатель не спешил на его объявление, которое звучало по утрам, под кофеёк, из проводной радиоточки в домах анемичных петербуржцев, не выспавшихся между первой и второй зарёй.
Собаки спали в прихожей, всхлипывая и похрапывая. Им что-то снилось, тревожное, вздыхали они тяжко, по-человечьи и, кажется, весьма осмысленно.
Читать дальше