Но герой далеко не всегда одержим достоевщиной. Например, когда он, ощущая потребность в человеческом общении, бегает к столоначальнику Антону Антоновичу, эти общения ничем драматическим не заканчиваются, он прекрасно в гостях у Антона Антоновича выдерживает приличный и достойный тон (то есть, по всей видимости, благоразумно помалкивает). Его беспокойство, его «идейки» возникают только когда возникает потенция столкновения Высокого и Прекрасного с низкой жизнью.
Но кто такие эти люди, бывшие однокашники будущего человека из подполья? Отличаются ли они от толпы в биллиардной, которая настолько идеально низка, что малейшее употребление в разговоре с ней литературного языка (то есть хоть какого-то намека на честь) только вызовет смех и презрение? Вот описание и характеристика этих людей еще в их отроческом возрасте.
Меня сунули в эту школу мои дальние родственники, от которых я зависел и о которых с тех пор не имел никакого понятия, – сунули сиротливого, уже забитого их попреками, уже задумывающегося, молчаливо и дико на все озиравшегося. Товарищи встретили меня злобными и безжалостными насмешками за то, что я ни на кого из них не был похож. Но я не мог насмешек переносить; я не мог так дешево уживаться, как они уживались друг с другом. Я возненавидел их тотчас и заключился от всех в пугливую, уязвленную и непомерную гордость. Грубость их меня возмутила. Они цинически смеялись над моим лицом, над моей мешковатой фигурой; а между тем какие глупые у них самих были лица! В нашей школе выражения лиц как-то особенно глупели и перерождались. Сколько прекрасных собой детей поступало к нам. Чрез несколько лет на них и глядеть становилось противно. Еще в шестнадцать лет я угрюмо на них дивился; меня уж и тогда изумляли мелочь их мышления, глупость их занятий, игр, разговоров.
Вот два контрастирующих портрета как комментарий к предыдущему замечанию о жизненной ситуации героя в целом: «я-то был один, они-то были все». Только – в каком смысле один и все?
Они таких необходимых вещей не понимали, такими внушающими, поражающими предметами не интересовались, что поневоле я стал считать их ниже себя… самую очевидную, режущую глаза действительность они принимали фантастически глупо и уже тогда привыкли поклоняться одному успеху. Все, что было справедливо, но унижено и забито, над тем они жестокосердно и позорно смеялись. Чин почитали за ум; в шестнадцать лет уже толковали о теплых местечках.
Значит, вот в каком смысле: герой еще подростком единственный начинает мыслить и ощущать справедливость и несправедливость, еще подростком уходит в мир ценностей Высокого и Прекрасного. Между тем все его однокашники еще подростками уходят в ценности низкой реальности жизни.
Здесь возникает новая нота, верней, расширяется и уточнется нота связи Высокого и Прекрасного со словом «действительность» в социальном разрезе, и подспудно возникает все то же противопоставление системы мышления добро-зло системе мышления почитания силы, – противопоставление, которое владело сознанием Достоевского всю его жизнь и про которое я говорил, разбирая «Записки из мертвого дома». Подпольный человек еще подростком осознает свою принадлежность к системе добро-зло, как она понимается в христианской цивилизации; между тем для его однокашников добро означает успех, теплые местечки, чины (то есть силу), а зло – это неспособность обладать силой и готовность оставаться униженным и забитым.
Но вышеупомянутое противопоставление не есть открытие Достоевского, на нем основана вся романтическая литература Европы, на нем основан роман Сервантеса. Уникальность взгляда Достоевского (в данном случае его персонажа, героя «Записок») состоит в его колебании между этими двумя системами, в том, что его сознание иронически разорвано между ними. Сам Достоевский в течении жизни всеми силами рвался избавиться от дурмана системы воля к власти и скрыться от нее в системе добро-зло, сиречь, религии. Но, хотя в «Записках» нет о религии ни слова, двойственность его мироощущения все равно проявляется в повести с трагикомической силой, все твердые и привычные понятия начинают колебаться и фантомиться здесь в зыбком мареве неопределенностей и относительностей. Художественно эта двойственность выражается через отношение героя к самому себе.
Вот как герой объявляет амбивалентность:
Развратны они были до уродливости. Разумеется, и тут было больше внешности, больше напускной циничности; разумеется, юность и некоторая свежесть мелькали и в них даже из-за разврата; но непривлекательна была в них даже и свежесть и проявлялась в каком-то ерничестве. Я ненавидел их ужасно, хотя, пожалуй, был их же хуже.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу