Описать жизнь программиста как путешествие по разным уровням компьютерной игры – ужасно соблазнительная и вроде бы простая идея, но Пелевин сделал это первым. Кстати говоря, моя дочь прочла это потому, что ей нужна была инструкция для прохождения «Принца Госплана», то есть «Принца Персии». И надо сказать, что по пелевинским инструкциям можно довольно быстро научиться убивать стражников, пробивать зеркало на 4-м уровне, бежать на последнем – там нет плиток, но они сами под тобой выстраиваются – и так далее. То есть это ещё прохождение. Но помимо этой чисто прагматической пользы, это ещё и великолепная редукция жизни до продвижения с уровня на уровень. И в конце Саша, главный герой, всё время спрашивает себя: «Ну куда я бегу?» А у принца не может быть ответа на этот вопрос.
«Затворник и Шестипалый» – произведение ещё более глубокое и трогательное. Это жизнь двух цыплят в инкубаторе. Пелевин очень точно просёк, что отшельниками становятся по двум причинам: либо ты Затворник, то есть мыслитель-одиночка, либо ты Шестипалый, то есть ты обыватель, ничем не отличаешься, но у тебя шесть пальцев, поэтому социум отторгает тебя(социум – это все остальные цыплята). Там же есть замечательная, истинно пелевинская, метафора религии. Затворник понял, что, если цыплята хотят выжить и зайти на второй круг в инкубаторе, им не надо есть. Они тогда будут слишком сухи и бледны, и их отправят наедаться опять. И он проповедует аскезу, проповедует отказ от земных благ. В результате все постятся и всех отправляют ещё на один круг откорма. Там же замечательная, кстати, метафора, когда двух героев выгоняют из социума, выбрасывают из инкубатора и тем спасают. « Социум , – объясняет Затворник, – это и есть приспособление для перелезания через Стену Мира ». И конечно, там замечательное пародирование всей религиозной философии:
– Может быть, ты знаешь, откуда мы берёмся?
– ‹…› Ты спрашиваешь про одну из глубочайших тайн мироздания, и я даже не знаю, можно ли тебе её доверить. Но поскольку, кроме тебя, всё равно некому, я, пожалуй, скажу. Мы появляемся на свет из белых шаров ‹…›
– Шары. Белые шары, – повторил Шестипалый и, как стоял, повалился на землю. Груз узнанного навалился на него физической тяжестью, и на секунду ему показалось, что он умрёт. Затворник подскочил к нему и изо всех сил начал трясти. Постепенно к Шестипалому вернулась ясность сознания.
– Слушай, – спросил через некоторое время Шестипалый, – а откуда берутся эти белые шары?
Затворник одобрительно поглядел на него.
– Мне понадобилось куда больше времени, чтобы в моей душе созрел этот вопрос, – сказал он. – Но здесь всё намного сложнее. В одной древней легенде говорится, что эти яйца появляются из нас, но это вполне может быть и метафорой…
Какая прекрасная формула мира, понимаете! Я уже не говорю о том, что один из самых прелестных диалогов там – это диалоги о богах. Богами, с точки зрения курятника, считаются люди:
– Слушай, – еле слышно прошептал Шестипалый, – а ты говорил, что знаешь их язык. Что они говорят?
– Эти двое? Сейчас. Первый говорит: «Я выжрать хочу». А второй говорит: «Ты больше к Дуньке не подходи».
– А что такое Дунька?
– Область мира такая.
– А… А что первый хочет выжрать?
– Дуньку, наверно, – подумав, ответил Затворник.
– А как он выжрет область мира?
– На то они и боги.
И это всё смешно, конечно. Но это и ужасно мило.
Самое ценное, наверно, что есть в раннем Пелевине, – в позднем это почти совсем исчезло, как исчез воздух из его прозы, – самое ценное, что в нём есть, – это божественная грусть, тихая детская грусть, которая бывает только на очень отдалённой городской окраине в семидесятые, в спальном районе, когда книжный ребёнок смотрит на вечернее зелёное небо и ждёт возвращения родителей с работы. И вот за капустным полем, которое на этой окраине – там и возникает божественное пространство печали, которой пронизан весь ранний Пелевин. Иногда я думаю, что лучшее, что он написал из рассказов, – это «Онтология детства». Там, как всегда, применена сюжетообразующая метафора: где-то странице на третьей ты начинаешь догадываться, что это мир, увиденный глазами ребёнка, живущего в тюрьме. Но у него в этой тюрьме масса радостей. Он наблюдает за волнами цемента между кирпичами, наблюдает за зависимостью теней в камере, зависимостью их от времени года и времени дня. Он замечает, что взрослые перед уходом на работу всегда злые, а по возвращении всегда благодушные. Нас не так много, кто любит этот рассказ – я да Ирина Роднянская, но совпадать с таким тонким критиком мне очень приятно. Хотя многие вообще ценят эту прозу именно за её неповторимую тоску. Почему этот рассказ называется «Онтология детства»? Потому что детство – это и есть тюрьма, это время страшной несвободы.Мы ничего не можем в это время, нам ничего нельзя, но мы находим в этом какую-то странную прелесть и только о нём вечно вспоминаем с ностальгией, хотя я-то уж по своему детству не ностальгирую ничуть.
Читать дальше