Что касается собственно «Упразднённого театра», там повествование доведено ровно до 1937 года, ровно до того момента, когда арестован Шалва Окуджава, его отец, а мать пошла к Берии как к другу, однокашнику грузинской юности, выяснять, как и что, единственный раз в жизни воспользовалась личными связями. Берия очень ласково её принял, а вечером её забрали, точнее, утром следующего дня, ночью. « Ночью её забрали » – вот этой фразой заканчивается роман. Дальнейшее для Окуджавы не то чтобы темно, просто дальнейшее не надо описывать, оно понятно. А интересует его период конца двадцатых – начала тридцатых, интересует по двум причинам. Во-первых, сам Окуджава для себя был чудом, это совершенно очевидно. До самой своей смерти в Париже он продолжал сочинять вот эти маленькие автобиографические новеллы, о первой песне, о новой своей поэтической манере. Окудажава ведь, в общем, раскрылся как поэт совершенно неожиданно для себя. Это случилось в 1956 году, когда он писал довольно традиционные и довольно советские, довольно подмаяковские и подсветловские стихи,которые печатал в Калуге. И первая его книжка «Лирика», которую он, собственно, и представил при вступлении в Союз писателей и которую обсуждал на литобъединении «Магистраль», ещё ничего хорошего не обещает, если не считать первых, уже тогда написанных песенок Окуджавы, скажем, «Эту женщину увижу и немею», которая датируется концом сороковых, или «Неистов и упрям» 1946 года. Если не считать этих песен, вообще непонятно, откуда вдруг случилось уже со взрослым, тридцатидвухлетним человеком это чудо рождения поэта. Понятно, что общественные перемены были таковы, что Окудажава, вечный транслятор, до этого транслировавший белый шум, начал транслировать совершенно другой звук, но надо было его расслышать. И вот это чудо собственного явления, оно продолжало его, как прозаика, волновать, ему надо было понять про себя, как он сформировался, откуда он взялся. Почему он, в автобиографических повествованиях всегда называющий себя Иваном Ивановичем, родился Отаром Отаровичем, так он называет своего прототипа, и почему так получилось, что грузин оказался главным автором русского фольклора? Ведь Окуджава – певец действительно именно фольклорного темперамента и фольклорного склада, в нём есть всё, что наличествует в фольклоре: амбивалентность, возможность примерить каждый текст на чужую личную биографию, необычайно широкий пласт задеваемых им ассоциаций, самоирония, русскому циничному фольклору очень присущая.Он начал сразу, с самого начала, писать народные песни. И ему очень интересно, как это он, грузин, из грузино-армянской семьи, вдруг стал голосом русского народа, откуда в нём это русское. Отсюда такое внимание, уделённое няне, потому что няню он, конечно, наполовину помнил, наполовину придумал, срисовав её отчасти с горьковской бабушки, и даже имя она получила Акулина, хотя в действительности её звали иначе.
Вторая тема серьёзнее, и она в тот момент Окуджаву занимает больше, но в 1994 году эта составляющая романа совершенно ушла из области читательского и даже критического внимания. Может быть, сейчас эта книга поактуальнее, чем тогда. Окуджава пытается понять, каким образом его отец, человек высокой гуманности и высокой культуры, который хотя и руководил заводом, где работали в основном сосланные крестьяне, но был любим этими крестьянами и старался им устроить человеческие условия. Каким образом этот храбрый, отмеченный за свою храбрость всеми знавшими его людьми Шалва Окуджава оказался в конце концов одним из символов советской власти? А советская власть была так бесчеловечна и так отвратительна. В девяностые годы со всеми коммунистами довольно безапелляционно сводили счёты. Коммунистическая система, советская система (неважно какая, тридцатых годов, пятидесятых, семидесятых) была окончательно и одинаково объявлена бесчеловечной. И вот он пытается понять, каким образом боготворимый им отец, хороший человек, образчик мужества, под пытками никого не оговоривший (даже у Домбровского в «Факультете ненужных вещей» Шалва Окуджава назван как образец стойкости под пытками), каким образом этот человек оказался вдруг символом бесчеловечности? Нет ли здесь ошибки? Почему его мать Ашхен, которую он боготворил, которая была для него всегда символом несгибаемости, о которой все её товарищи по ссылке вспоминали как о самой стойкой и самой доброй, почему его мать, умирая, всё время говорила: «Как мы страшно ошиблись».
Читать дальше