Этот словно матовый, почти неинтонированный голос, который так кротко жалуется, как жаловался бы обиженный ребенок: «Я звал тебя, но ты не оглянулась, / Я слезы лил, но ты не снизошла», – вот это у Блока принципиально новое. Такой позиции в русской литературе не было вообще. И это третье, что роднит Блока, Окуджаву и Жуковского. Такая трагическая детская беспомощная скорбь может быть только у человека, который чувствует, что на нем что-то бесповоротно закончилось. На Жуковском закончился русский восемнадцатый век, он – последний человек этого века, хотя пятьдесят два года прожил в веке девятнадцатом. Точно так же и Блок – последний дворянский поэт в России, последний в роде, который понимает, что он последний, и Окуджава – последний советский поэт, который несет на себе всю печать советских проклятий своего советского рождения.
Вот это ощущение последнего приводит к двум вещам – очень опасным и неотразимо притягательным. Во-первых, этот человек всегда печален, он не рожден для своего времени, в лучшем случае он стоически терпит, как Окуджава; в нем сильна память о рае детства, о навеки потерянном рае, и поэтому его печаль мгновенно отзывается в каждой душе. Мы тоже этот рай навеки потеряли, но для нас это не главная коллизия, а для него единственная. И второе: такой человек болезненно внимателен к катастрофам, к событиям эсхатологического масштаба, ко всему последнему, потому что в нем резонирует гибель рода с гибелью мира, и он всегда восторженно приветствует эту гибель. У Жуковского это меньше выражено, хотя, когда речь доходит до катаклизмов, до трагедий, тут его подлинная стихия. Он поэтому так любит все загробное, загробные видения, поэтому «Светлана» – самая популярная баллада в русской поэзии. Так же и Блок, только он любит не просто потустороннее – он любит катастрофу, потому что катастрофа совпадает с его мироощущением. «Я люблю гибель, любил ее искони и остался при этой любви», – писал Блок Андрею Белому. Страшная запись есть в его дневнике апреля 1912 года: «Гибель Titanic’ а, вчера обрадовавшая меня несказанно (есть еще океан)». И именно поэтому для Блока в его христианстве, в христианстве очень северного, очень трагического адепта, на первое место выходит идея собственной гибели. Он всегда задается вопросом:
Христос! Родной простор печален!
Изнемогаю на кресте!
И челн твой – будет ли причален
К моей распятой высоте? [19] «Осенняя любовь», 1907 г.
Александр Житинский, один из самых больших знатоков и поклонников Блока в своем литературном поколении, замечательный петербургский прозаик и поэт, никогда не мог дочитать это стихотворение до конца: голос срывался уже на второй строфе.
Когда в листве сырой и ржавой
Рябины заалеет гроздь, —
Когда палач рукой костлявой
Вобьет в ладонь последний гвоздь, —
Когда над гладью рек свинцовой,
В сырой и серой высоте,
Пред ликом родины суровой
Я закачаюсь на кресте…
Христология Блока – это не учение о воскресении, для Блока воскресения нет. Можно только сделать первый шаг и надломиться, погибнуть под тяжестью креста. Блоковская постоянная эсхатологическая нота, что все летит в бездну, всему конец, идет, безусловно, от острого чувства собственного вырождения.
Вся интенция блоковского творчества, всё его первоначальное направление – это шаги к гибели, это ощущение, предчувствие, предвестие собственного растворения в этой буре, в этом урагане, и только такие последние, как Блок и Окуджава, могут приветствовать это как гибель заслуженную. Не случайно находим у Блока в статье «Интеллигенция и революция» (1918) слова о том, что стыдно всю жизнь подкладывать щепки в огонь, «а когда пламя вдруг вспыхнуло и взвилось до неба (как знамя), – бегать кругом и кричать: “Ах, ах, сгорим!”» Он-то, собственно, никаких особо щепок не подкладывал, но понимал, что вся история русского дворянства ведет к самоубийству, и предвестие гибели ему радостно, потому что ожидание ее ужаснее, чем сама гибель.
Здесь приходится сделать оговорку. Когда Блок говорит о себе «Я – художник, следовательно, не либерал» [20] Статья «Что сейчас делать?..», 1918 г.
, он имеет в виду не ненависть к гуманизму, не отказ от либеральных принципов. В жизни он был терпимейший человек. Он говорит о том, что для него неприемлемо учение, в котором мерой всех вещей является человек. Человек – это средство, человек – это то, что надо преодолевать. Блок – прямой ученик Ницше, но в гораздо большей степени он ученик Генрика Ибсена. Ибсен первым показал сверхчеловека, и «Бранд» – любимая пьеса Блока. Бранд – священник, странник, сверхчеловек, одиночка, провозглашающий нового человека, с вершин разговаривающего с Богом, и гибнущий под лавиной, – это то, чем Блок хотел быть, то, о чем он мечтал. Это обреченная фигура, но и вся жизнь Блока – как иллюстрация к жизни Бранда. Вся хроника пути Блока – это вызвать бурю и погибнуть в буре. Это естественнейшее самоощущение для человека, который чувствует себя последним в традиции, обреченным на гибель. И эту обреченность он передает читателю.
Читать дальше