Вертинский, конечно, не был отцом авторской песни, как думают многие. Авторская песня возникла как новый фольклор, как фольклор интеллигенции просто потому, что интеллигенция стала народом в какой-то момент. Авторская песня выросла не из Вертинского. Свои ариетки пела и Тэффи под гитару, и Марина Цветаева пела свое «Милый друг, ушедший в вечное плаванье…», и тоже под гитару. Это было довольно распространенное явление в русской романсовой культуре. Но когда оно стало массовым, то по-настоящему знаменитыми стали только те песни, только те авторы, у которых был этот внутренний надлом, это внутреннее противоречие. Самый очевидный пример здесь Александр Галич – аристократ, бонвиван, сноб, красавец Галич, поющий на лагерном жаргоне песни о лагерном прошлом, которого у него не было. У драматурга Алексея Арбузова, его учителя, это вызвало даже несколько истерический упрек во лжи: «Как вы смеете эксплуатировать чужой опыт!» Смеет, потому что он голос этого народа, а не голос студии Арбузова, он не обязан быть зэком, как не обязан Высоцкий быть Яком-истребителем.
На этом же противоречии держится и шестидесятник Юлий Ким. Шестидесятнику положено быть веселым и добрым, но злое, едкое, страшное и чаще всего самобичующее, что против авторской воли вылезает из Кима, – это и есть самый потрясающий контраст в его творчестве. Мы ждем от Кима соответствия своему реноме «Я – клоун! Я затейник!». И вдруг этот клоун и затейник поет нам что-нибудь вроде «Тогда, товарищ, / Пройдемте в эту дверь» [59] «Галилей перед пыточной камерой», 1983 г.
, вдруг этот самый добрый и самый жизнерадостный из русских бардов идет в диссиденты и пишет:
Отщепят, обзовут отщепенцами,
Обличат и младенца во лжи…
А за то, что не жгут, как в Освенциме,
Ты еще им спасибо скажи!.. [60] Юлий Ким . «Начальство слушает магнитофон. Подражание А. Галичу».
Пьеро Вертинского проделал парадоксальный, но, если вдуматься, глубоко логичный путь. После известного романса «То, что я должен сказать» («Я не знаю, зачем и кому это нужно, / Кто послал их на смерть недрожащей рукой?»), посвященного московским юнкерам, погибшим в Октябрьском вооруженном восстании, его вызвали в ЧК. Он сказал робко: «Вы же не можете запретить мне их жалеть!» На что ему сказали: «Надо будет – и дышать запретим!» Это вызвало у него, скажем так, некоторое отторжение, некоторое несогласие, чем и объясняется его отъезд. После южных гастролей через Севастополь Вертинский отбыл в эмиграцию. Сначала пел в кабаках в Константинополе, потом в Румынии, и там написал «Что за ветер в степи молдаванской!..» («В степи молдаванской», 1925), где уже есть вся концепция русской ностальгии.
В 1920–1930-е годы Вертинский стал для русской эмиграции не просто ресторанным певцом, каких было много, – он стал ее голосом, таким же ее символом, каким был для русской романтической молодежи 1915 года. Но не потому, что сочинял замечательные ариетки о веке джаза вроде «Джонни» на стихи Веры Инбер, не потому, что воспевал Париж, который называл родиной своего духа, а потому, что он с первого же года отъезда люто заностальгировал.
Каждая нация производит свой национальный тип. Это британский полковник, это немецкий философ или немецкий полководец (причем это, в общем, одно и то же лицо, потому что полководец, как Гудериан, всегда философствует, а философ, как Ницше, всегда немного марширует); это французский любовник, африканский вудуист, американский бизнесмен. Русский национальный тип – это русский эмигрант. Россия производит хорошего человека и вышлепывает его куда-то за границу. Там он, разбрызгавшись, тяжело приземляется и некоторое время рассказывает про ужасы ЧК, про допросы, про дрова, которых не достать, и про конину, которую ели… А потом начинает немножечко чувствовать вину перед родиной, а дальше возникает уже классическая русская любовь-отвращение. Это «я люблю родину, но находиться на родине не могу» дает неиссякаемый источник вдохновения. Даже если русский эмигрант успешно существует в своей профессиональной среде, как Шаляпин, большой друг Вертинского, как Рахманинов, который любил его слушать, все равно в свободное от преуспеяния время он рыдает в кабаке, причем рыдает, обязательно требуя себе селедки, иногда – шашлык, который прекрасно готовили в любимом кабаре Вертинского «Кавказ». После очередной дозы шашлыка, селедки и водки он в очередной раз ударяет кулаком по столу и кричит: «Туда, туда, где можно снежной ночью лететь на рысаках», – хотя, может быть, он об этом всю жизнь и мечтал, но никогда ни на каких рысаках не летал, да и вряд ли знает, как они выглядят.
Читать дальше