Во второй части романа, в возвращении к молодости эти двое поначалу и вправду гораздо привлекательней, и не только внешне.
В начале 1917 года, когда с углем стало очень туго (difficult to find), Дик пустил на топливо все свои учебники… засовывая очередной том в печку… с веселым остервенением , словно знал про себя, что суть книги вошла в его плоть и кровь (that he was himself a digest of what was within the book). Тут в переводе все великолепно, а лучше всего лихая насмешливость «веселого остервенения»: так ясен бесшабашный, уверенный в себе и своем призвании Дик Дайвер, еще не подточенный дальнейшей своей судьбой.
И в прежней Николь он видел неповторимую свежесть ее юных губ (nothing had ever felt so young), вспоминал, как капли дождя матово светились на ее фарфоровой коже, точно слезы , пролитые из-за него и для него ( rain like tears shed for him that lay upon her softly shining porcelain cheeks).
Но события романа совершаются не вне времени и не в безвоздушном пространстве, а после мировой войны и в обществе, где всё, включая талант и любовь, стало предметом купли-продажи. Это и определяет судьбы людей, развитие характеров.
В пору «веселого остервенения» Дик, прозванный тогда Счастливчиком, рассуждал: ему, мол, не пристало (can’t be) быть просто толковым молодым человеком, каких много, цельность натуры – недостаток для него, должна в нем быть (в духе послевоенного времени, вспомним – времени «потерянного поколения») щербинка – тоже все отлично для he must be less intact, even faintly destroyed… И тут же: Он высмеивал себя за подобные рассуждения, называя их пустозвонством и « американщиной » – так у него называлось всякое суесловие , не подкрепленное работой мозга…
А потом он не устоял, оказался куплен родичами Николь. Материально преуспел, всех вокруг покоряет внешним блеском, но потерял себя . Ощущение глубинного неблагополучия и в Дике и вокруг возникает с первой же части романа, но не вдруг, а постепенно, проступает во всем, начиная с пейзажа. В подлиннике это передано тончайшим налетом сумеречности и тревоги. И так же тонко фраза перестраивается по-русски, от чего (даже от ритма!) ощущение тревоги еще сильнее.
Ночь была черная, но прозрачная (limpid), точно в сетке подвешенная к одинокой тусклой звезде; hung as in a basket from a single dull star – буквальное свисающая с … звезды прозвучало бы по-русски в ином ключе.
Или о гудке идущей впереди машины: Вязкая густота воздуха приглушала его (буквально его приглушает resistance, сопротивление плотного , густого воздуха).
Уже и Розмэри ловит слухом первые настораживающие диссонансы в таинственной ночной прелести, мнимой безмятежности окружающих красот: какая-то настырная птица (an insistent bird) злорадно ликовала (achieved an ill-natured triumph) в листве… на задворках отеля чьи-то шаги протопали по убитому грунту, проскрипели по щебенке, простучали по бетонным ступеням, – малость за малостью нарушается воображаемая гармония. Прекрасно передан тремя глаголами звук шагов, в подлиннике дословно шаги перенимали звучание, мотив (taking their tune) у грунтовой дорожки, у щебенки и ступеней.
И в самой Розмэри, в этом нежном свежем цветке первых страниц, понемногу обнаруживается жесткость, присущая ее трезвой деловитой мамаше, одновременно играющей при будущей звезде Голливуда роль менеджера. Вот Розмэри на приеме у крупного кинорежиссера: …все тут хлопали крыльями, кто как мог, и она (а не буквально ее позиция, her position!) не казалась нелепей других, did not… was more incongruous… маленькая лицемерка с неестественно тонким голоском an insincere little person living all in the upper register of her throat, томящаяся в ожидании режиссера.
Или вот она в сентиментальном фильме: прошлогодняя школьница с распущенными волосами, неподвижно струящимися вдоль спины, точно твердые волосы танагрской статуэтки ( rippling out stiffly like the solid hair of a tanagra figure). Как зорко увиден и воссоздан переводчиком совсем другой, далекий от нежной свежести облик! И дальше в той же фразе обнажается куда более важное: вот она – воплощенная инфантильность Америки, новая бумажная куколка для услады ее куцей проститучьей души , embodying all the immaturity of the race… paper doll to pass before its empty harlot’ s mind. Беспощадно раскрыта внутренняя суть послевоенной Америки и «американщины». Розмэри лишь ее порождение, игрушка, способ для заправил «проститучьей» страны развлечь бедняков и отвлечь их от правды жизни: Женщины, позабыв про горы немытой посуды дома, плакали в три ручья – как верна здесь капелька иронии.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу