— Можешь себе представить, — сказал мой товарищ, — что будет, если сейчас твой сын такое напишет в школьной тетради?
Тогда же мы начинали играть в литературу, и мой друг принялся писать сочинение про некоего Эдуарда Борисовича. В истоках, кроме прочего, были ещё и тревожащие воображение слухи о появившихся авторах-антисоветчиках, которые бесстрашно публикуют за границей рукописи (это было до суда над Синявским и Даниэлем), рассказывающие жуткую правду о советской жизни.
Ребята мы были довольно критического взгляда, притом не только на действительность, но и на то, чтобы видеть в ней одни ужасы. Вот мой друг и взялся за рассказ как бы преувеличенно ужасный — вроде бы на вкус западного заказчика. Он назвал его «В Нескучном переулке». Во-первых, в нашем городе и в самом деле существует такой переулок, а во-вторых, мы только что прочитали, с выходом девятитомника, эренбурговскую чернуху 20-х годов «В Проточном переулке». И выбрал он себе псевдоним, над которым мы долго и сладко смеялись, таким удачно-махровым, словно бы с западного голоса он нам представился: Ник. Овагин. Был тут же придуман ещё псевдоним как бы для двойничества (повторяю, про Терца и Аржака мы не знали) — Вик. Артов. В рассказе шла речь о старом холостяке, служащем Эдуарде Борисовиче, который с тётушкой живёт в переулке, где не соскучишься, — каждую ночь кого-нибудь режут или раздевают и т. д. Ужасы жизни нагнетались ритмической прозой, которой мы тогда заболели.
Была же там и такая картина: в предпраздничные дни, после окончания работы, колонны трудящихся прямо с предприятий в сопровождении вооружённой охраны и овчарок идут в магазины, где им по карточкам выдают водку. Тогда это казалось невероятно смешно по нелепости, фантастичности: спиртного было залейся. Рассказ, словно напетый назойливым ритмом, сдобренный дождём, грязью, матом, страхом, был театром для себя. Выходило нечто вроде: «А как зарядят дожди осенние, заунывные, совецкие, прячется Эдуард Борисыч в норку свою номер семь, к тётеньке поближе, от улицы подальше. Оттудова, с улицы Нескучной, мат в комнату залетает, заползает страх под кожу интеллигентскую: дескать, сиди-сиди с тётенькой, придёт и твой час!».
В последние годы, встретясь с иным из обильно взошедшего «андерграунда», я грешным делом вспоминаю про Эдуарда Борисыча.
* * *
Как осудили, ещё при вожде, вульгарных социологов, так и боимся до сих пор (пугать-то умели!) намёка на анализ социальной базы, исторической обусловленности, происхождение автора и т. д.
Ребята они, конечно, были не очень симпатичные, но, отбросив систему социального анализа, мы закрыли многие пути проникновения в литературное произведение.
Кто это из них написал, что эстетический идеал Валентина Катаева — блестящий шар на дачной клумбе? Это плохо? Неверно? Это и верно, и хорошо.
* * *
«Блюменталиха угробила наших старух — Рыжову и Массалитинову, — подав заявление о вступлении в партию» (режиссёр Николай Радин в письме другу своему Алексею Толстому о новостях театральной Москвы, ноябрь 1934 г.).
* * *
А мне как-то довелось быть на партсобрании в цирке. Бессменным секретарём парторганизации был бессменный же дирижёр оркестра.
Перед президиумом собрания, в котором почти не было артистов, а были руководители цирка и рабочие, металась женщина, умоляя отпустить её, она размахивала какой-то бумажкой. Но её заставили выслушать отчётный доклад дирижёра. Как только объявили прения, женщина с бумажкой ринулась вперёд, и председательствующему уж ничего не оставалось, как предоставить ей слово. Она закричала:
— Если мы их сегодня не накормим, завтра они сожрут нас!
Речь шла о восемнадцати тиграх, вне плана завезённых в Саратов вместо Курска, где объявили карантин. Её, конечно, отпустили. Уходя, я выглянул в окно, выходящее вовнутренний двор. Среди разнокалиберных ящиков, автомобилей и мусора, за сеткой бегали невиданно грязные куры — временный тигриный корм, на котором они, по словам женщины, долго не протянут.
* * *
«Заказал костюм… Костюм такой, что хочется взять стул, сесть против него и плакать счастливыми слезами. — 140 марок, причём я получил, как советский гражданин, 30 процентов скидки» (Письмо А. Н. Толстого жене из Берлина 18–20 марта 1932 г.).
* * *
Набоков в «Даре» приглашает оценить надгробную речь Н. Г. Чернышевского: «Да-с, — закончил Чернышевский, — тут дело не в том, господа, что цензура, кромсавшая его статьи, довела Добролюбова до болезни почек».
Читать дальше