Даже авторы «Записок охотника» и «Обыкновенной истории» едва приближались к ничем не замутнённой эпичности, не искривлённой сколько-нибудь «идеей», по выражению Лескова (в «Железной воле»), «не свободной направленческой узостью»…
* * *
Утомлённая совесть нежно с телом прощалась.
2008
Под утро где-то внизу захлебнулась канализация, и из палатной раковины поплыла жуткая вонь. Шестеро больных накрылись одеялами с головой.
Вошла нянька тётя Паша:
— Фу! Кто это из вас постарался?! — спросила она.
Я тогда впервые попал в больницу, если не считать пребывания со скарлатиной в областной детской больнице на Соколовой улице. В советское время официально предпочитали не вспоминать, что построена она на средства купчихи Д. Поздеевой, но народная память не желала забывать добра: больницу горожане упорно именовали «Поздеевской». Редкий саратовец в детстве миновал эту больницу. Порядки были строгие — во весь сорокадневный срок никаких посещений! Сельские ребята, привезённые со всей области в Поздеевскую, оставались там месяцами, так как за ними не скоро приезжали (дело было зимой), и, не успев выздороветь от одной инфекции, заражались другой. Старшие устанавливали свои, далёкие от благоприличных, нравы, знакомя остальных с таким, к примеру, устным творчеством:
Широка кровать моя родная,
Много в ней подушек, простыней.
Приходи ко мне, моя родная,
Будем делать маленьких детей!
Помню, две девочки постарше (мне было восемь), задрав казённые рубашонки, подробно ознакомили меня с основами женской анатомии, они же заставляли младших говорить по складам слово «мандарин».
Теперь же, в 1970-м, в палате лежали: курносый русский человек — вылитый Михаил Пуговкин — с суставами, симулянт по фамилии Дзюба (работник райздрава), чёрный, как уголь, шофёр с заболеванием печени и обострением тяжёлого геморроя, молодой худющий парень с подозрением на язву и, наконец, инфарктник, молчавший целые дни. Почему-то более всего меня пугал именно он — от слова инфаркт так и несло близкой могилой. Сейчас, когда я уже трижды инфарктник, прежний страх вспоминаю с недоумением.
«Пуговкин» — я уж так и буду его называть — очень обижался, что ему меньше других дают лекарств и делают уколов. Пока доктор был в палате, он сладко ему улыбался, а как тот выходил, начинал ругать и его, и всю медицину в целом. Неизменно заключая: «При Сталине, небось, всё сполна давали, а эти налево пущают». Он почему-то особенно ненавидел Хрущёва: «с деревни Калиновки Курской губернии… тьфу!». Был он недурной рассказчик, точнее, единственный в палате, потому что инфарктник всегда молчал, чернявый шофёр жаловался после похода в уборную, что опять все кальсоны кровью обмарал, а когда вступал в разговор Дзюба, всех начинало тошнить.
Случаются в жизни такие встречи и такие люди, что кажутся преувеличенными, этакие Лужины или Урии Гипы. А они живут себе и, как правило, благоденствуют. Было Дзюбе лет пятьдесят, бритая до блеска лысая голова в сочетании с густыми бровями, что почему-то типично. Диагноза его не знаю, скорее всего, просто отлёживался. Чин у него в райздраве был невысок, иначе не определили бы в шестиместную палату, но место работы всё-таки сказывалось на отношении к нему персонала. Так, он добился положения лежачего, есть ему приносили, как и инфарктнику, в палату, но главное, чтобы клизмы из-за постоянных, как он говорил, «завалов в кишечнике», ставили ему тоже в палате. Возможно, этот цирк был затеян им с целью получения инвалидности или ещё чего-нибудь практического, но мне тогда казалось, что главной целью было то, что каждый день приходила то одна, то другая молоденькая сестра с судном и резиновым мешком клизмы. И Дзюба, томно растянувшись на спине (на бок, как положено, у него якобы не было сил перевернуться), наслаждался тем, как в виду всей палаты девушка задирала его большое морщинистое хозяйство и засовывала под него кончик клизмы. Мало того, он ещё при этом и приговаривал, что понимает — сестре, должно быть, неприятно, но это её долг, а он и сам медик. Понаблюдав эту отвратительную картину раз или два, я стал выходить из палаты при появлении сестры с клизмой. И в конце, перед выпиской, разгорячась, сказал-таки Дзюбе, что он симулянт и извращенец. Самое удивительное, что Дзюба не ответил.
Ещё помню рассказ «Пуговкина» о любовном приключении в войну. Примерно так.
— Прибываю в Пензу ночью, на улице темнота от затемнения, народу в вокзале полно, в темноте не видно, но гляжу и вижу — сидят девушки. Носы в подолы уткнули. Одна такая… что задок, что передок, здесь полна пазуха. Соображение у меня тогда было холостое, военное. Говорю между прочим: «Что скучаете, девушки?» — «Дак не уехать же!» А у меня тогда книжечка была. Предлагаю той помощь, — при этом Иван Васильевич сморщил короткий нос и погладил себя по выпуклой груди. Короткие ноги в пижамных штанах, которые он свесил с кровати, свело от удовольствия. — Ну, обрадовалась, глазки вытаращила. Предупреждаю: «Расплата натурой». Поняла, конечно, — тут он, рассказчик, конфузно поджал рот: согласна, говорит. Говорю: «Ожидай здеся». — Иван Васильевич приосанился, глаза посуровели. — В кассе народ — разреши, посторонись! — уже небрежно продолжал он, — у меня портупея вот здеся, кобура, книжечку (он сунул руку под пижаму) достаю. Одно место до Кузнецка. Возвращаюсь. «Куда ж, — спрашивает, и сама тут же: — а в парк!».
Читать дальше