«Не слышно было ни малейшего звука; он вдруг отпер дверь и приподнял свечу: что-то заревело и бросилось к нему. Изо всей силы прихлопнул он дверь и опять налег на нее, но уже все утихло — опять мертвая тишина».
Петр понимает, что с противящимся метафизиком он должен сражаться до конца и, с пистолетом в руке, распахивает дверь. Перед ним — ужасное зрелище. Противоестественно бледный Кириллов стоит, не шевелясь, у стены. Исполненный слепой ненависти Петр собирается огнем свечи проверить, жив ли этот человек:
«Затем произошло нечто до того безобразное и быстрое, что Петр Степанович потом никак не мог уладить свои воспоминания в каком-нибудь порядке. Едва он дотронулся до Кириллова, как тот быстро нагнул голову и головой же выбил из рук его свечку; подсвечник полетел со звоном на пол, и свеча потухла. В то же мгновение он почувствовал ужасную боль в мизинце своей левой руки. Он закричал, и ему припомнилось только, что он вне себя три раза изо всей силы ударил револьвером по голове припавшего к нему и укусившего ему палец Кириллова. Наконец палец он вырвал и сломя голову бросился бежать из дому, отыскивая в тесноте дорогу. Вослед ему из комнаты летели страшные крики:
— Сейчас, сейчас, сейчас, сейчас…
Раз десять. Но он все бежал и уже выбежал было в сени, как вдруг послышался громкий выстрел».
Любопытен мотив укуса. Не исключено, что он происходит из «Дэвида Копперфильда», и еще мы обнаруживаем его в ранних набросках к Разумихину из «Преступления и наказания». В «Бесах» он проявляется трижды: Ставрогин кусает за ухо губернатора; нам рассказывают историю, где юный офицер кусает старшего по званию; и мы видим, как Петра кусает Кириллов. Последний эпизод отличается особым ужасом. По всей видимости, Кириллов к тому моменту уже лишен человеческого рассудка. Та часть разума, которая у него еще осталась, зафиксирована на мысли о самоуничтожении. Смерть в форме животного, которое «ревет» и кусается своими дикими зубами, — это то, чему он сейчас подчинен. Когда из него вдруг прорывается человеческий голос, этот голос обретает форму одного и того же слова, повторенного десятикратно. Кирилловское безумное «сейчас!» — это аналог пятикратного «никогда!» короля Лира. В случае с Лиром дух отвергает разрушение и цепляется за единственное слово как за дверь в жизнь; а во втором случае мы видим дух, сливающийся в объятиях с мраком. Кириллов совершает самоубийство в безнадежном отчаянии, поскольку не смог убить себя в знак утверждения свободы. Оба выкрика невыразимо трогают нас, несмотря на то, что обстоятельства, в которых они родились, крайне фантастичны.
Петр крадется назад и обнаруживает на полу «брызги крови и мозга». Оплывающая свеча, труп инженера, Петр с кровоточащим пальцем и нечеловеческим выражением лица — все это чистая мелодрама, подобная лицу Фейгина в окне или ужасной сцене истязаний в «Ностромо» Конрада. Но мелодраматические черты отнюдь не ослабляют трагический замысел и не уводят от него; напротив — они ему служат. Этот эпизод подтверждает мысль, сформулированную Аристотелем в «Поэтике»: «Достигать через зрелище даже не ужасного, а только чудесного — это совсем не имеет отношения к трагедии» [133] Пер. М. Гаспарова.
. Роман Достоевского — это «роман ужасного», «роман страха», но «страх» выходит за рамки этого термина в том смысле, в каком Джойс определил его в «Портрете художника»:
«Страх — это чувство, которое останавливает мысль перед всем значительным и постоянным в человеческих бедствиях и заставляет искать их тайную причину» [134] Пер. М. Богословской-Бобровой.
.
«Трагифантастический» реализм Достоевского с его готическими приемами показывает непримиримую разницу между толстовской и «достоевской» концепциями искусства романа. В произведениях Толстого — особенно в поздних рассказах — тоже можно найти элементы демонизма и одержимости, которые подводят повествование к границам мелодрамы. В «Записках сумасшедшего», посмертно опубликованном фрагменте, мы видим моменты чистейшего ужаса:
«Как-то жизнь и смерть сливались в одно. Что-то раздирало мою душу на части и не могло разодрать. Еще раз прошел посмотрел на спящих, еще раз попытался заснуть, все тот же ужас красный, белый, квадратный».
Но эта интонация, где проглядывает позднейший переход готики в сюрреализм, у Толстого встречается чрезвычайно редко. Если рассматривать в целом, атмосфера его романов исполнена нормальностью и здоровьем. Она пропитана чистым контрастным светом. С учетом очевидной разницы толстовский ракурс можно описать фразой из «Радуги» Д. Г. Лоуренса: «Запущенное Рождеством колесо животворящей цикличности продолжало крутиться» [135] Пер. Е. Осеневой.
. Если не считать «Крейцерову сонату» и «Отца Сергия», можно сказать, что Толстой преднамеренно избегал присущих готике мотивов зла и извращения. В ранних набросках к «Войне и миру» есть недвусмысленные намеки на инцестуальные отношения между Анатолем и Элен Курагиными. Но по мере продвижения работы над романом Толстой постепенно удалял все следы этой темы, оставив в окончательной версии лишь пару косвенных упоминаний. Мысленно возвращаясь к своему рухнувшему браку, Пьер вспоминает, как «Анатоль ездил к ней занимать у нее денег и целовал ее в голые плечи. Она не давала ему денег, но позволяла целовать себя».
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу