Подобно другим нашим мыслителям, Мережковский понимал, к чему нас привела эта антиномия, и хотел спасти положение путем утверждения в ней примата Духа.
Идея «Третьего Завета», откровения Третьего Лица Пресвятой Троицы, предстала ему в виде полноты Троичного откровения:
Был, якобы, мир Отца — Ветхий Завет, — род и пол.
Второй Завет — Сына, восстает против рода и пола, принципиально утверждая победу личности над смертью.
«Если бы люди сразу пошли за Христом, — говорил Мережковский, — истории, пошлости, не было бы и Третий Завет Духа мог бы наступить сразу. Осуществление Третьего Завета возможно в каждый момент, вне истории и вне эволюции, но люди боятся «конца» и потому всё время отталкиваются от него, защищая «историческую плоскость».
Мережковский был убежден, что в «истории» Христа поняли неверно и поэтому силился открыть миру подлинный Лик Иисуса Неизвестного.
Это утверждение гораздо страшнее того, что говорил о христианстве Лев Толстой, совмещавший в себе христианскую совесть с чисто-индусским ощущением Бога.
Никакая толстовская критика церковной догматики не звучит так убийственно для церковного благополучия, как утверждение Мережковского, что сама церковь подлинного Христа еще не познала.
Но так как внешне идея «Третьего Завета» облеклась в привычные для церковности «христианские понятия», Синод, отлучивший Толстого, отнесся очень милостиво к Мережковскому: — «Великий писатель, у которого были расхождения с Церковью, но он искал…».
Розанов и Бердяев тоже остались — для официальной Церкви — несколько странными, но все же православными.
Не уверен — прочел ли кто-либо внимательно и до конца «Атлантиду» Мережковского, — на первый взгляд — хаотическое нагромождение цитат и сведений о древнейших религиях и мистериях Старого и Нового миров, похожее местами на энциклопедию?
Меня особенно поразила одна идея, высказанная в конце книги.
Основная мысль этой главы (стр. 416, § VII) состоит в том, что благодаря мистериям, унаследованным древнейшими народами от Атлантиды, т. е. благодаря «религиям страдающих, умирающих и воскресающих богов», языческий мир был лучше подготовлен к пришествию Христа, чем евреи.
Другими словами, «тень Грядущего» яснее и полнее возвещалась языческими мистериями, чем библейскими пророками.
«Огненная» постановка вопроса… Если дать дальнейшее направление этой идее, огонь Мережковского мог бы оказаться страшнее предполагавшегося Розановского огня.
«Атлантида» — трудная книга, трудно ее читать.
Но в ней-то Мережковский, кажется, что-то действительно напророчил: — возврат к индо-европейскому источнику представлений о Боге, восстание «Афин» на «Иерусалим», (— уже случалось мне упоминать о распространении индуизма в послевоенном мире), а также — о войне.
Об антиномии «война или мир», в свое время, по Платону, решившей судьбу Атлантической мировой цивилизации, Мережковский написал очень значительные главы в своей «Атлантиде».
Вопреки репутации, установившейся за ним еще в России, Мережковский не был «Богоискателем», — Бог всегда присутствовал в его мыслях.
Но он мучительно и напряженно искал Христа — вместе со всем языческим миром, вместе со всеми столь дорогими ему мистериями, — но искал по способу эллинскому — хотел Его понять и познать, вместо того, чтобы, как Савл на пути в Дамаск, отказаться от себя и преобразиться.
Оттого в книгах Мережковского такая напряженность и внутренняя неразрешенность, — в них всё время буря и нет тишины.
Но сама тема Мережковского и его взволнованность — не заурядны.
Современники подошли к нему с меркой «исторического романиста», «литературного критика» и «человека, претендующего на учительство», — невзлюбили его и остались глухи к его основной теме.
Не стану предсказывать, что ждет в будущем книги Мережковского — это вопрос праздный.
Но, может быть, когда-нибудь, на каком-то повороте извилистой линии русской духовно-религиозной мысли, «бутылка, брошенная в океан», как сказал Мережковский в предисловии к «Атлантиде», кем-либо будет найдена.
Поэзия Гиппиус остра, индивидуальна, интеллектуальна. В ней много чувства — сконцентрированного, сжатого, скрытого под броней кажущейся холодности, много иронии, иногда даже с оттенком вызова.
«Гиппиусовские» соединения прилагательных, ее декадентские сюжеты — змеи, уродцы, колдования, в сочетании с отвлеченными идеями, порой — гражданские мотивы (например, известное ее стихотворение: «Звени, звени, кольцо кандальное»), большая волевая устремленность, отточенность внешней формы — характерны для поэзии Гиппиус в России.
Читать дальше