Что касается приведенной ситуации, когда последние минуты земной жизни человека наиболее часто проходят в медицинском учреждении, то следует рассмотреть высказывание одного из крупнейших французских философов XX в. Мишеля Фуко. В своей книге «Рождение клиники» он исследует исторические этапы формирования медицинских знаний, причем многие рассуждения посвящены проблеме смерти. «Наступило Просвещение; смерть обрела право на ясность и стала для философии объектом и источником знаний», – констатирует М. Фуко и цитирует работу J-L. Alibert «Nosologie naturelle» (1817): «Когда философия принесла свой факел цивилизованным народам, было наконец разрешено устремить испытывающий взгляд на безжизненные останки человеческого тела, и эти останки, еще недавно бывшие гнусной жертвой червей, становятся плодородным источником наиболее полезных истин» [406, с. 155]. «В медицинском мышлении XVIII века, – продолжает М. Фуко, – смерть одновременно выступала и абсолютным фактом, и наиболее последовательным из феноменов. <���…> Техника трупа, патологическая анатомия должны придать этому понятию [концепции смерти. – Ф.П .] более строгий, то есть более инструментальный, статус. Вначале концептуальное господство смерти было приобретено на самом элементарном уровне с помощью организации клиник. Возможность непосредственно вскрывать тела, максимально сокращая латентное время между кончиной и аутопсией, позволила, или почти позволила, совместить последний момент патологии с первым моментом смерти. <���…> Жизнь, болезнь и смерть теперь образуют техническую и концептуальную троицу. <���…> Именно с высоты смерти можно видеть и анализировать органические зависимости и патологические последовательности. Вместо того, чтобы быть тем, чем она оставалась столь долго – тьмой, где исчезает жизнь, где запутывается сама болезнь, она отныне одарена этой великой возможностью освещения, которая властвует и делает явным одновременно и пространство организма, и время болезни. <���…> Так что великий перелом в истории западной медицины точно датируется моментом, когда клинический опыт стал клинико-анатомическим взглядом. <���…> Формирование патологической анатомии в эпоху, когда клиницисты определяли свой метод, – не простое совпадение: равновесие опыта требовало, чтобы взгляд, устремленный на индивида, и язык описания покоились на устойчивом, видимом и разборчивом основании смерти» [406, с. 236].
В главе «Триумф медикализации» своей книги «Человек перед лицом смерти» Ф. Арьес пишет: «Бурный прогресс медицинской техники и методов стационарного лечения, подготовка достаточного количества компетентного персонала, рост общественных расходов на здравоохранение привели к тому, что больницы заняли в этой сфере монопольное положение. Оказалось невозможно чем-либо заменить эти учреждения с их сложной, редкой и дорогостоящей аппаратурой, с их высококвалифицированным персоналом, множеством вспомогательных лабораторий и служб. С момента, когда болезнь становится серьезной и затяжной, врач все чаще бывает склонен направить пациента в больницу. К успехам диагностики, наблюдения и лечения в больницах добавились успехи реанимации, обезболивания, облегчения физических страданий. Методы эти применяются уже не только до, во время или после операции, но во время агонии, чтобы сделать уход из жизни менее мучительным для умирающего. Постепенно умирающий в больнице уподобился тяжелому послеоперационному больному, что обеспечило сходную заботу и уход. В городах люди в большинстве случаев перестали умирать дома, как еще раньше перестали дома появляться на свет» [22, с. 479].
«От первобытных обществ к обществам современным, – констатирует Ж. Бодрийяр, – идет необратимая эволюция: мало-помалу мертвые перестают существовать . Они выводятся за рамки символического оборота группы. Они больше не являются полноценными существами, достойными партнерами обмена, и им все яснее на это указывают, выселяя все дальше и дальше от группы живых – из домашней интимности на кладбище (это первый сборный пункт, первоначально еще расположенный в центре деревни или города, образует затем первое гетто), затем все дальше от центра на периферию и в конечном счете – в никуда, как в новых городах или современных столицах, где для мертвых уже не предусмотрено ничего, ни в физическом, ни в психическом пространстве. В новых городах, то есть в рамках современной общественной рациональности, могут найти себе структурное пристанище даже безумцы, даже правонарушители, даже люди аномального поведения – одна лишь функция смерти не может быть здесь ни запрограммирована, ни локализована. Собственно, с ней уже и не знают, что делать. Ибо сегодня быть мертвым – ненормально , и это нечто новое. Быть мертвым – совершенно немыслимая аномалия, по сравнению с ней все остальное пустяки. Смерть – это антиобщественное, неисправимо отклоняющееся поведение. Мертвым больше не отводится никакого места, никакого пространства/времени, им не найти пристанища, их теперь отбрасывают в радикальную утопию – даже не скапливают в кладбищенской ограде, а развеивают в дым. <���…> Раз нет больше кладбища, значит, его функцию выполняют все современные города в целом – это мертвые города и города смерти. А поскольку операциональный столичный город является и завершенной формой культуры в целом, то, значит, и вся наша культура является просто культурой смерти. Ныне, когда дешевые многоквартирные дома находят на кладбища, настоящие кладбища закономерно обретают форму жилья (в Ницце и т. д.). С другой стороны, поразительно, что в больших американских городах, да порой и во Франции, традиционные кладбища образуют единственное зеленое и незастроенное пространство в городском гетто. Пространство мертвых оказывается единственным в городе местом, пригодным для жизни, – этот факт красноречиво говорит об инверсии ценностей в современном некрополе…» [48, с. 234].
Читать дальше