Итак, еще раз. «Расширение пределов познания» — это вовсе не то, или, точнее, не только то, что имеется в виду, например, в современной физике и космологии, грандиозный успех которых очевиден, а практические приложения, воплощенные в персональных (личностных) компьютерах и самоорганизующемся росте сети Интернет.
Сам Маслоу прямо не формулирует, что он имеет в виду, когда говорит об этом. Но это вытекает из всего его творчества, из всей его собствееной «жизни в науке». Исходя из своего личностного опыта переживания поиска истины внутри науки, из своего собственнного осознавания этого опыта, осознавания, синергийно усиленного диалогом с Поляни, знакомством с его личностным знанием, также явившемся самовыражением внутреннего опыта жизни в науке. (Поляни получил медицинское образование, а затем работал в области физической химии, то есть был вполне междисциплинарным ученым.) Маслоу имел в виду такое расширение пределов познания, которое бы включало в себя любовь и сотрудничество, — то есть тот опыт переживания любви и сотрудничества, который был аккумулирован в науке как продукте совместной деятельности людей, продукте их сотрудничества во имя их совместно разделяемой любви к истине.
Поляни прямо ссылается в этой связи на свои труды «Психология науки» и «Личностное знание», в которых, как он пишет, показано, что «научная жизнь также может быть исполнена страсти, красоты, надежды для всего человечества и нести откровения относительно нравственных ценностей».
Поэтому расширение пределов познания предполагает прежде всего изменение самой познавательной перспективы, из которой исходит, в которой актуализируется жизнь ученого, и, тем самым, жизнь науки. Именно к такому изменению познавательной перспективы страстно призывает «Личностное знание» Поляни. Вообще говоря, речь идет вовсе не о смене парадигмы, хотя в некотором смысле парадигмальный сдвиг, конечно же, предполагается. Более того, этот парадигмальный сдвиг можно даже и назвать. Это переход к коммуникативной парадигме, одним из выражений которого и является синергетика. Но важно, что смена познавательной перспективы осознается не в контексте противопоставления уже имеющимся, не как некий альтернативный вариант, но как нахождение третьего пути, ориентирами в поиске которого являются отчетливо осознанные, точнее, непрерывно осознаваемые крайности, становящиеся в этом качестве не отрицаемыми, а необходимыми.
В случае Маслоу и становления гуманистической психологии эти крайности обозначаются психоанализом Фрейда и бихевиоризма Уотсона. Как пишет Гобл, работа Маслоу не означает тотального отрицания, но, скорее, является попыткой учесть все, что есть в обеих психологиях (Фрейда и Уотсона) полезного, значимого и нужного человечеству, а затем двигаться дальше [91].
Но как сделать это конкретно, как найти эту самую «золотую середину», причем не просто найти, но и прокладывать этот срединный путь дальше, как не сбиться с него, какие знания нам нужны, чтобы идти дальше. Знание крайностей — это, вроде бы, понятно. Но кажущася ясность проходит, когда осознается многомерность и неоднозначность самой метафоры пути, который «ведет» вверх или вниз. Или это путь Дао? На память приходит высказывание великого Бора: «Мы все подвешены в языке таким образом, что не знаем, где верх, где низ» [53]. Это высказывание неотделимо от контекста дебатов по поводу истолкования квантовой механики, его можно понять только в контексте его так и не завершившихся определенным результатом попыток убедить Эйнштейна в своей правоте.
А в этом контексте статический образ «подвешенности в языке» может трансформироваться в образ ведомости языком, направляемости этим языком. Плененность языком — это образ Витгенштейна: «Граница моего языка — граница моего мира». Это вывод его «Логико-философского трактата». И отсюда следует этический принцип Витгенштейна: «О чем невозможно говорить, о том следует молчать» [45]. Этим афоризмом трактат завершается. Образ статичен и жесток. Он жестко логически детерминирован. Плененность языком как образ у Витгенштейна при определенном психическом состоянии может превратиться (и в самом деле превращается) в образ языковой тюрьмы, в которой находится его носитель. Не язык принадлежит ему, но он принадлежит языку. Осознавание себя в этой принадлежности может иметь разные последствия для языковой личности.
Для философа такое осознание себя в языке — это переоткрытие заново самой философии. Осознавание своей личностной причастности к языку философии, своей укорененности в этом языке открывает ему путь к личностной свободе и личностной ответственности. Я думаю, что именно с таким осознаванием, языковым обращением и связан тот «лингвистический поворот», который произошел в западной философии и который принято связывать с именами Хайдеггера, Витгенштейна [176].
Читать дальше