Появляется и другое его измерение. Речь здесь идет не о том, каким образом Кант уравновешивал свое открытие в рамках собственной системы (и не о том способе, каким он спасал Благо). Речь, скорее, о другом открытии, соотносящемся с предыдущим и дополняющем его. Когда закон уже не может больше обосновываться в Благе, как каком-то высшем принципе, он одновременно не должен больше давать санкционировать себя Лучшим, как доброй волей праведника. Ведь совершенно ясно, что о Законе, определенном через свою чистую форму, без содержания и объекта, без спецификации, ничего не известно, и узнать, что он такое, невозможно. Он действует, не будучи познан. Он определяет такую сферу блуждания [errance], в которой человек оказывается уже виновным, то есть, уже преступившим пределы, прежде чем он узнает, что же такое закон: как Эдип. И даже виновность и кара не дают нам познать то, что есть закон, но оставляют его в той же самой неопределенности, которая, как таковая, соответствует предельной точности, определенности наказания. Этот мир удалось описать Кафке. Но мы не собираемся сопоставлять Канта с Кафкой, а хотим лишь вычленить два полюса современного понимания закона.
Действительно, если закон больше не обосновывается в Благе, предварительном и верховном, если он оценивается по одной своей форме, оставляющей совершенно неопределенным его содержание, то уже невозможно сказать, что праведник повинуется закону ради лучшего и как нельзя лучше. Точнее говоря, тот, кто повинуется закону, не является и не чувствует себя виновным, он изначально виновен и виновен тем более, чем более неукоснительно он повинуется. Одна и та же операция позволяет закону предстать в качестве чистого закона и конституирует нашу виновность. Одновременно подрываются два положения, составляющие классический образ закона, — относительно принципа и относительно следствий, — [положения], касающиеся обоснования закона в Благе и санкционирования его праведником. Формулировка этого фантастического парадокса нравственного сознания [66] La conscience morale — перевод фрейдовского термина das Gewissen, «совесть». — Пер.
принадлежит Фрейду: человек далеко не чувствует себя тем праведнее, чем неукоснительнее он подчиняется закону — «этот последний ведет себя тем строже и тем недоверчивее, чем добродетельнее человек, так что в конце концов именно те, кто заходит в своей праведности дальше всего, обвиняют себя во всех смертных грехах». [67] Freud, Malaisedans la civilisation, tr. fr. Denoël, p. 60 [ Das Unbehagen in der Kuttur, Ges. Werke, XIV, S. 485.].
Больше того, Фрейду принадлежит аналитическое объяснение этого парадокса: не отказ от влечений произволен от нравственного сознания, наоборот: нравственное сознание порождается этим отказом. Следовательно, чем сильнее и строже этот отказ, тем сильнее и строже становится нравственное сознание, наследник влечений. («Воздействие отказа от влечений на совесть осуществляется тогда таким образом, что всякая частица агрессии, удовлетворение которой мы упускаем, перехватывается Сверх-Я и усиливает его агрессию против Я.») Тогда распутывается узел и другого парадокса, касающегося фундаментальной неопределенности закона. По словам Лакана, закон есть то же самое, что и вытесненное желание. Он не смог бы, не впадая в противоречие, определить свой объект или ограничить себя каким-то содержанием, не сняв вытеснение, на котором он основывается. Объект закона и объект желания — одно и то же, и оба они ускользают одновременно. Показывая, что тождество объекта отсылает к матери, а тождество как желания, так и закона, — к отцу, Фрейд вовсе не хочет возвратить закону некое содержание: наоборот, он хочет, скорее, показать, как закон, в силу своего эдиповского происхождения, может лишь с необходимостью утаивать свое содержание, чтобы цениться в качестве чистой формы, порожденной двойным отказом как от объекта, так и от субъекта (матери и отца).
Классические ирония и юмор в том виде, в каком они использовались Платоном, в каком они определяли помышление законов, оказываются, следовательно, ниспровергнутыми. Двойное поле, представленное обоснованием закона в Благе и одобрением их мудрецом с точки зрения Лучшего, оказывается сведенным на нет. Не остается больше ничего, кроме неопределенности закона, с одной стороны, и определенности наказания — с другой. Но в результате ирония и юмор принимают какой-то новый, современный облик. Они остаются формами, в которых мыслится закон, но теперь он мыслится через неопределенность своего содержания и через виновность того, кто ему подчиняется. Кафка, несомненно, в соответствии с изменением статуса закона, наделяет юмор и иронию их собственно современной значимостью. Макс Брод вспоминает, как во время чтения Кафкой «Процесса» его слушатели разражались безумным смехом, который подхватывал и сам Кафка. Смех столь же таинственный, как и тот, каким была встречена смерть Сократа. Ложное чувство трагического отуплятет; скольких авторов мы искажаем, подменяя одушевляющую их агрессивную комическую силу мысли ребяческим трагическим чувством. Закон никогда нельзя было помыслить иначе, как в форме комического, через иронию и юмор.
Читать дальше