Стоит подчеркнуть, что в обоих случаях перед нами персонажи со «змеиной наследственностью». Происхождение образа Кащея от образа Змея достаточно очевидно, а про Волха в былине прямо сказано, что он зачат матерью от Змея. Для Змея же связь с мировым деревом, а также способность приобретать облик другого существа характерны издревле.
В свете приведенных материалов не составляет труда объяснить, почему Соловей-разбойник свистит по-соловьиному, ревет по-звериному, шипит по-змеиному. Как отмечают Вяч. Вс. Иванов и В. Н. Топоров, три вида звуков, издаваемых Соловьем, «явно соотнесены с… тремя космическими сферами, объединяемыми образом дерева». Здесь надо принять во внимание, что Змей обычно располагался у корней мирового дерева, а на его вершине славянские источники порой упоминают соловья или соловьев.
Поскольку Соловей-разбойник статичен и опасен только своим звуковым оружием, он не превращается в животных трех мировых сфер, а лишь воспроизводит их голоса. По этой же причине он оказался теснее, нежели Кащей и тем более Волх, связан с архаичным образом мирового дерева, которое хорошо просматривается за «фундаментальными» дубами Соловья.
Кажется, мы добились принципиальной ясности в вопросе о происхождении фигуры Соловья-разбойника. Грубо говоря, удалось понять, как из Змея могли сделать Соловья. И вот тут-то, в последнем звене логической цепочки, вдруг возникает труднопреодолимое препятствие.
Ранее у нас уже был повод отметить, что образ соловья-птицы никак не вяжется с боевой ситуацией. Теперь есть смысл продолжить эту тему. Соловьиное пение и вообще соловей («соловейка», «соловейчик», «соловушка») традиционно вызывают к себе только положительное отношение. Сравнение с соловьем было лучшей похвалой певцу, поэту, проповеднику. Историк В. Н. Татищев писал о легендарном жреце Богомиле, который «сладкоречиа ради наречен Соловей»; такого же «почетного звания» удостоился от создателя «Слова о полку Игореве» великий песнетворец Боян. В народной песенной лирике соловей передает своим пением девушке весточку от милого, но смолкает, когда горюет невеста. В обрядовых песнях соловей, вьющий гнездо, символизирует строителя дома, устроителя семейного очага… Словом, трудно найти птичий образ, который так мало подходил бы на роль чудовища, злодея, страшного врага земли Русской. В отличие от Соловья Будимировича, былинная роль коего созвучна образам народной поэтики, фигура Соловья-разбойника находится в разительном противоречии с «репутацией» соловья, установившейся в бытовом и поэтическом сознании. Само имя Соловей-разбойник, если вдуматься, — оксюморон, парадоксальное сочетание несовместимых понятий, что-то вроде «живого трупа» или «горячего льда».
Любопытная психологическая деталь: на эту парадоксальность до сих пор обращали внимание — по крайней мере, печатно — только нерусские исследователи нашего эпоса. Очевидно, требуется чуточку «отстраненное» и достаточно «взрослое» знакомство с образом, который для нас с вами привычен с детства, чтобы по-настоящему ощутить заложенную в нем противоречивость и удивиться: почему соловей стал разбойником?
Именно так поставил вопрос в 1865 году немецкий ученый К. Марте. Должно быть, рассудил он, соловьиные трели, доносившиеся «в поздний час из глубокого лесного мрака», наводили на русских страх, потому что леса были полны разбойников. Это наивное объяснение спустя несколько лет справедливо высмеял видный хорватский славист В. Ягич. Но и его не оставлял в покое вопрос, «как же русский народ пришел к тому, чтобы приписать безобидному соловью столь ужасно-отвратительную роль, какую играет Соловей в эпосе». Увы, гипотеза, предложенная самим Ягичем, — будто бы прототипом Соловья-разбойника, как и Соловья Будимировича, был библейский Соломон, имя которого народ переделал в «птичье», — ненамного убедительнее раскритикованных им домыслов. Проще всех поступил уже упоминавшийся А. Александер. Отметив, что «выбор имени Соловей в данном случае создает эффект оксюморона», американский профессор даже не попытался это как-нибудь объяснить.
Найти объяснение действительно нелегко. И все-таки попробуем. Я думаю, на выбор имени, точнее, образа конкретной птицы, решающее влияние оказал выбор свиста в качестве оружия нового персонажа. (Следует заметить: несмотря на «трехголосие» Соловья-разбойника, сказители прекрасно понимали, что главным в этой звуковой гамме является свист; при забывании формулы многозвучия упоминался только он.) Ну, а с кем из живых существ мог ассоциироваться такой персонаж в первую очередь? Конечно же, с соловьем, который ничем, кроме своего свиста, и не знаменит. Напомню, что к этой ассоциации подталкивал и образ голосистого — может быть, даже многоголосого — Дива в «птичьей» позиции и еще более образ соловья на вершине мирового дерева. По-видимому, соблазн использовать гармоничную связку понятий «свист/соловей» для создания нового персонажа оказался столь велик, что в глазах неизвестных нам творцов мифологического эпоса он перевесил риск войти в противоречие с миролюбивым характером соловья. И творческая дерзость в данном случае оправдала себя сполна. Благодаря ей появилась не очередная вариация Змея — возник образ свежий, яркий, восхищающий мастерством его «выделки». Заложенная в нем идея лишний раз доказала свою плодотворность, когда спустя какое-то время мифологический Соловей пережил свое второе рождение, став историко-эпическим Соловьем-разбойником, который жил в народной памяти много столетий.
Читать дальше