Рождение Адама — акт позитивный, в котором потенциальность бытия превратилась в его актуальность. Но череда рождений и смертей, вызванная падением человека, способствует забвению истинного истока. Цель Хармса — вспомнить о нем, и возможно это лишь при поворачивании времени вспять, при уходе в ноль смерти, который одновременно будет обретением перворождения идеального человека. Если рождение человека может быть рассказано, ибо можно вернуться к исходной точке «бесконечности одного направления», то смерть, напротив, принципиально непостижима, ибо никто не знает своего смертного часа (см., к примеру, рассказ «Смерть старичка» ( Псс—2, 90–91)).
Когда персонажи «водевиля» «Адам и Ева» (1935), Антон Исаакович и Наталия Борисовна, решают отныне называться Адамом и Евой, это не означает, что они обретают райское бытие перволюдей [152]. Достижение такого бытия возможно лишь через уход в смерть, который будет одновременно ее преодолением, победой над тленом и триумфом обновленной, одухотворенной плоти.
В «Сабле» Хармс предлагает следующий способ регистрации мира: «Единица, регистрируя два, не укладывается своим значком в значок два. Единица регистрирует числа своим качеством. Так должны поступать и мы» ( Псс—2, 302). Регистрируя мир, человек уподобляется единице, Адаму; он разрезает мир, останавливая течение времени и обретая в остановленном мгновении бытийную полноту эпохи безгрешия и покоя, эпохи Святого Духа.
К середине тридцатых годов, однако, уязвимость подобного рода проекта становится ясной самому Хармсу. Время останавливается, но это приводит лишь к еще большей стабилизации бытия, подобно болоту засасывающего поэта. Те же трудности подстерегают и беккетовского персонажа. Идея, согласно которой то, что где-то начинается, где-то и кончается, получает в данной перспективе совершенно новый смысл: если рождение, к несчастью, имело место, остается только надеяться на то, что оно повлечет за собой смерть. Но кто может поручиться, что сотворение мира не было актуализацией «бесконечности одного направления»? «Бесконечность одного направления», превращающаяся в замкнутый круг бытия, в котором начало совпадает с концом, — именно о ней говорит Безымянный:
А что если, свертывая себя, я позволю себе подобный оборот, такое случается со мной не часто, что если, свертывая себя, надо же мне было захотеть передвигаться быстрее, что если, свертывая себя, я неизбежно упрусь в конец, будучи не в состоянии двигаться дальше под страхом уменьшения в размерах или же под страхом возвращения к себе самому, а тогда я буду принужден, и это еще мягко сказано, остановиться; напротив, пущенный в противоположном направлении, не стану ли я развертываться до бесконечности, не имея возможности когда-либо остановиться, при условии что пространство, в которое меня зашвырнули, сфероидно или имеет форму Земли, неважно, я знаю, что говорю [153].
Если бы не было рождения, не нужно было бы всю жизнь отчаянно искать смерти. «Бытие может породить лишь бытие, и если человек вовлечен в этот процесс порождения, он произведет на свет то же бытие» [154], — говорит Сартр. Хармс мечтал о том, чтобы преодолеть ограниченность человеческого бытия, детерминированную механическим характером собственного рождения, и, пройдя через этап разрушения, умерщвления бытия, превратить смерть в жизнь. В тридцатые годы он вновь мечтает об «отмене» рождения, но теперь уже для того, чтобы обрести реальность смерти. Так эволюция его метафизико-поэтической системы подвела поэта к неотвратимости поисков смерти, поисков, которым Сэмюэль Беккет посвятил все свое творчество.
ГЛАВА 3. СИЛА И БЕССИЛИЕ СЛОВА
1. Наука и «естественная установка»
В «Разговорах» чинарей, зафиксированных Леонидом Липавским, можно найти запись о чрезвычайно интересной дискуссии, в которой принимал участие сам Липавский, а также Александр Введенский.
Когда подумаешь, сколько поколений было до тебя, сколько людей работало и исследовало, — рассуждает Липавский, — когда видишь толщину энциклопедического словаря, проникаешься уважением. Однако это неверно. Производное и второстепенное исследовано со страшной подробностью, главное неизвестно точно так же, как тысячи лет назад.
(Чинари—1, 185)
Так, никто до сих пор не понял ни сущности полового тяготения, ни смысла смерти. Самая большая ошибка науки состоит в том, считает философ, что она принимала время, пространство, предметность мира за что-то данное, неразложимое, о чем говорить не стоит, а надо считаться с таким, как все это есть. Это было искажение в самом начале, закрывшее все пути. Когда, например, Декарт исходил из «Я мыслю, значит, я существую», то это была уже насквозь ложная основа. Потому что с еще большим правом можно сказать, что «не я мыслю», или «я не существую», или т. п. Были взяты уже неправильно завязанные узлы и, вместо того чтобы их развязывать, пошли плести дальше. Сейчас, как и всегда, надо начинать с самого начала; и поэтому понятно, что отличительный признак людей, которые это чувствуют, — интерес к тому, что такое время. Ибо это замок на двери, и его-то и надо открыть, а для этого развинтить.
Читать дальше