Не будем останавливаться на дебатах о том, в какой мере политическая борьба низов в XIX веке способствовала возникновению тех или иных элементов институциональной конструкции демократии как метода [143]. Для нас важнее то, что для многих проявлений этой борьбы демократия была не только и даже не столько средством достижения иных, полагаемых более «высокими», чем она, целей, но именно самоцелью, т. е. само освобождение представлялось как осуществление демократии [144]. Демократия и освобождение низов оказались, таким образом, настолько тесно переплетены, что они наложили неизгладимые отпечатки друг на друга, причем не только на том нормативно-правовом уровне современных политических режимов, на котором суверенитет народа конституционно признается единственным источником власти, но и на самых, казалось бы, «технических» процедурах, образующих сами «подмостки» демократии.
Возьмем, к примеру, принцип «один человек – один голос». Разве не являются рациональными и вполне убедительными все возражения Джона Стюарта Милля против него, начиная с того, что право голоса дается избирателю не «ради него самого… [и] его личной выгоды», а в качестве «общественного долга» высказать взвешенное суждение об «общей пользе» и наилучших способах ее реализации? Коли так, то разве то, чтó непосредственно влияет на степень взвешенности суждения, скажем ум и нравственные качества человека, должно игнорироваться признанием всех голосов имеющими абсолютно равный вес, как того требует принцип «один человек – один голос»? Не является ли «плюральное голосование», при котором больший вес имеет голос более образованного человека (не говоря уже о голосе более «ответственного» человека, платящего бóльшие налоги в общий государственный фонд, и т. д.) единственно возможным заключением самого разума [145]? Что же заставляет отвергнуть это заключение? Только та идея равенства , которая, по выражению Рансьера, была вбита подобно клину между шестерен механизмов господства, воплощенных в институтах управления, уже состоявшимися раундами борьбы низов за освобождение, в наиболее драматичных и революционных из которых низы принимали форму демоса [146].
В этом вся суть дела. Даже самая успешно преодолевшая свои революционные истоки демократия не может быть сведена к «форме правления». Она очень неуклюже вписывается в таксономию форм правления наряду с «царствами», «аристократиями» и их перерождениями в виде «тираний» и «олигархий» по той простой причине, что демократия не отличается от них по количественному (формальному) признаку – она не есть «правление большинства». В качестве именно «правления политиков» [147](и тех, кто с ними связан и «направляет» их) она ничем существенным не отличается от «обычных» олигархий [148]. Но демократия отличается от всех других форм правления тем, чтó, строго говоря, даже не относится к самому понятию «форма правления», описывающему организацию и распределение власти: она отличается от других форм правления оставшимися на ее институциональной конструкции и на ее нормативном базисе неизгладимыми следами освободительной борьбы. Эти следы вызывают не только воспоминания. Они предполагают то, как мы думаем и ведем себя, – даже то, как мы сопротивляемся тому, как нами правят. Демократия, не редуцируемая к форме правления, оказывается тем, что Джон Дьюи называл «укладом жизни» (way of life), хотя остаточным элементом идеализма в его философии, или неустранимым осадком характерно американского оптимизма, можно считать его предписание правительству служить средством для осуществления этого «уклада жизни» [149]. Конечно, демократическому правительству, как и любому другому, имманентно не присуще ничего такого, что заставляло бы его служить демократии как «укладу жизни». Правительство может принудить к этому только сам «уклад жизни», если у него есть достаточно на то сил. Но это в любом состоянии общества будет сложнейшей политической задачей и проблемой, с которыми нынешний захиревший демократический «уклад жизни» явно не справляется [150].
Клод Лефор определял демократию как «движение, направленное на актуализацию образа народа», но это движение, которому «препятствует отсылка к власти как к пустому месту, а также опыт социальных разделений» [151]. «Движение» и «пустое место» являются ключевыми моментами этой формулировки. Первое означает то, что демократия может функционировать, лишь постоянно вызывая образ народа, «интерпеллируя» (по-альтюссеровски) его политическую субъектность. Второе означает то, что вызываемый народ остается «призраком» [152], что его субъектность не материализуется в чем-либо социологически описываемом (то, что описывается таким образом, остается ансамблем групп, образованных социальными разделениями). Соответственно, народ-«призрак» не может занять пустующее место власти. Это место временно и условно занимают «его» представители, действующие в логике демократии как режима контроля и управления именно потому, что они никоим образом не могут представлять отсутствующий народ, представляя в лучшем случае какие-то социологические группы (а в худшем – сугубо самих себя). Но все это они могут делать, лишь постоянно вызывая/«интерпеллируя» народ.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу