Бродский написал также в этом эссе, что элементы подобного языка можно встретить в самом близком Платонову писателе Аввакуме (!), в Гоголе, в Лескове, Достоевском…
Это, безусловно, точный список. Но мне хотелось бы закончить микроанализом ослепительного эсхатологизма, казалось бы, полностью противоположного этой писательской плеяде самого нормального, нашего «срединного» гения – Пушкина. Вот первая строфа знаменитого стихотворения:
Я помню чудное мгновенье:
Передо мной явилась ты,
Как мимолетное виденье,
Как гений чистой красоты.
Поэтическое слово от бытового «мгновенья» взмывает в космическое измерение, несомое чудом видения в область гения чистой красоты.
Итак, ключевые слова: мгновение, чудо, видение, явление, гений, чистая красота. Наконец, в 4-й и 6-й строфах возникает самое важное слово «божество». После этого лучше понимаешь эсхатологические и теургические заклинания Достоевского: «Красота мир спасет!»
Кажется, что у Пушкина и у Платонова фонетика, гармония, красота образуют отталкивающиеся полюса. На самом деле у обоих главное – это эсхатологически напряженная жажда божественной красоты и гармонии, только у одного они еще возможны, хотя бы в мечтании и видении, у другого они попраны, но не убиты, поскольку юродивый язык – это язык близкого к Богу, пригретого им носителя красоты и гармонии.
Вспомним юродивого в финале «Бориса Годунова» – он знает истину.
Концепция дионисийства и мистерии в эссеистике Вячеслава Иванова
(Ницше – Вагнер – Скрябин)
В целом, безусловно, убедительная концепция австрийского русиста А. Ханзена-Лёве (впрочем, и писателями декларированная и учеными доказанная) о том, что у большинства символистов их жизненный мир и их теоретический дискурс – это, прежде всего «развертывание поэтического текста» [80], в отношении Вячеслава Иванова требует определенной коррекции. Конечно, и у Иванова мифотворящее Слово первично в сравнении с рационально-дискурсивным началом, но соотношение различных импульсов может быть разным. Если для А. Блока всегда первичны «гул», «музыка», то за ивановскими текстами, в том числе и поэтическими, слышится, в первую очередь, «шорох мыслей» или даже «скрип» винта интеллектуальной машины.
В синкретическом единстве творческого дискурса Иванова очевидна инициирующая роль философско-рефлективного импульса, хотя рефлексии не «академической», но особенной, окутанной в религиозно-мистический кокон, и ему, этому импульсу, в итоге оказываются подчиненными все остальные уровни сознания и жанровые ряды, в том числе и поэзия (чего, повторим, нет, например, у Блока). Ведь Иванов мыслил себя, прежде всего, теургом, и в этом смысле прямо следовал традиции А. Хомякова, Вл. Соловьёва. Понятие теургии было разработано Соловьёвым (от греческого – сакральный ритуал, мистерия) как «субстанциальное единство творчества, поглощенного мистикой» [81]. Таким образом, творчество – это сознательное сакральное действо единения земного и небесного начал. Ученик Соловьёва, Вячеслав Иванов, более, чем кто-либо другой, был искренне и безусловно намерен все свои общественные, культурные, художественные, научные усилия направить в их слиянности прямо и непосредственно на мистическое преобразование мира, так же, впрочем, как А. Белый.
Литература об Иванове-мистике и теурге пополняется новыми работами [82], и характерно, что внимание чаще всего концентрируется на периоде с 1906 г., когда теософка А. Р. Минцлова приобщила его к кругу идей Рудольфа Штейнера. Этот период, хорошо документированный материалами, перепиской, удобен для изучения, и, безусловно, важен, но, как пишет Г. В. Обатнин,
…Иванов был мистиком до появления Минцловой в его жизни. <���…> Штейнеризация его мистицизма, разумеется, не означает, что он стал учеником Штейнера, как например, Белый… [83].
Замечание существенное. В письме Минцловой Иванов однажды писал:
Оказалось, наиболее благоприятно для меня сочетать первые упражнения в дыхании Йоги с началом Иоаннова Евангелия, что для меня включает изучение «Suche den Weg» [84].
Эта типичная составляющая мистических исканий символизма (штейнерианства, масонства, розенкрейцерства, христианства, гностицизма с его учением о наступлении эона Откровения Святого Духа) совмещает у Иванова мистический поиск индивидуального пути с его главным и заветным общим – «соборным» – интересом и с его духовной основой – дионисийским мистицизмом. При всех влияниях это-то и был его четко очерченный и ясно проложенный путь, естественно, восходивший к Ницше, но и, как в случае со Штейнером, далеко отходивший от изначального источника и неуклонно вырабатывавший свою собственную траекторию. Воздействие Ницше на Иванова преломляется через русскую мистическую традицию, причем немецкая и русская доминанты оказываются не в союзнических, а в острополемических отношениях, в этой полемике и рождается собственно ивановская мистическая концепция дионисийства как жанрового воплощения теургического действа. Матричные грани русской духовно-культурной традиции в сознании Иванова работают, с точностью часового механизма отсекая чуждое, интегрируя и преобразуя близкое в собственных интересах. И Ницше, и Вагнер (важнейший ориентир для Иванова в плане жанра теургической мистерии) оказываются сурово оспоренными на русской почве.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу