Люблю под сводами седыя тишины
Молебнов, панихид блужданье
И трогательный чин – ему же все должны, —
У Исаака отпеванье.
Люблю священника неторопливый шаг,
Широкий вынос плащаницы
И в ветхом неводе Генисаретский мрак
Великопостныя седмицы.
Ветхозаветный дым на теплых алтарях
И иерея возглас сирый,
Смиренник царственный – снег чистый на плечах
И одичалые порфиры.
Соборы вечные Софии и Петра,
Амбары воздуха и света,
Зернохранилища вселенского добра
И риги Нового Завета.
Не к вам влечется дух в годины тяжких бед,
Сюда влачится по ступеням
Широкопасмурным несчастья волчий след,
Ему ж вовеки не изменим:
Зане свободен раб, преодолевший страх,
И сохранилось свыше меры
В прохладных житницах в глубоких закромах
Зерно глубокой, полной веры.
Отгремела Гражданская война, рухнул в Лету весь тот мир в коем Мандельштам себя видел и строил («императорская Россия умерла как зверь – никто не слышал ее последнего хрипа» 536). Можно вспомнить, как фон к стихотворению, что в августе этого страшного (1921‐го) года расстреляли Гумилева, угас Блок, Мандельштам пытался получить литовский паспорт, но отказался от эмиграции, а осенью 1922‐го в изгнание отправились 160 ведущих представителей российской интеллигенции («философский пароход»). В позднем, затем отброшенном варианте, опубликованном весной 1922 года в Берлине 537, зазвучала зима: снег покрыл не только плечи сирого иерея, но и купол собора. И уже никаких «люблю», взгляд с высоты, чин торжественный, почти угрюмый…
Исакий под фатой молочной белизны
Стоит седою голубятней,
И посох бередит седыя тишины
И чин воздушный сердцу внятный.
Столетних панихид блуждающий призрак,
Широкий вынос плащаницы,
И в ветхом неводе генисаретский мрак
Великопостныя седмицы.
Это – отпевание, панихида, реквием.
Надежда Павлович рассказывала В.Д. Дувакину: «Чудную сцену я помню: как раз февральская годовщина смерти Пушкина. Исаакиевский собор тогда функционировал, там церковь была. И Мандельштам придумал, что мы пойдем сейчас служить панихиду по Пушкину. И мы пошли в этот собор заказать панихиду, целая группа из Дома Искусств. И он раздавал нам свечи. Я никогда не забуду, как он держался – в соответствии с обстоятельством, когда свечки эти раздавал. <���…> Это было величественно и трогательно».
Для Мандельштама это была панихида по русской культуре, что была его воздухом. Но – «отравлен хлеб и воздух выпит». Исаакиевский собор стал «саркофагом» 538. В свете рассказа Павлович особое звучание приобретают незадолго до того написанные стихи – «В Петербурге мы сойдемся снова, / Словно солнце мы похоронили в нем…», «Что ж, гаси, пожалуй, наши свечи…» – по стихам и вышло. Точная дата события устанавливается по дневнику А.И.ОношковичЯцыны – она тоже была на панихиде, но не прониклась происходящим 539.
14. фев.21
В пятницу на службу ко мне явился Миш:
– Я по экстренному делу. В половине второго у Исаакия панихида по Пушкину, и я пришел за Вами.
Раз‐два. И я прямо из хаоса петроснабских дел попадаю в высокую тишину Исаакиевского собора. Идея панихиды принадлежит Мандельштаму. Он бродит между колоннами, выпятив колесом узенькую грудь, уморительно торжественный. Тут же невыспавшийся, измученный Ходасевич с женой. Невероятно грязная, как всегда, Павлович. Еще кто‐то незнакомый. Служит древний, древний батюшка, и диким басом поет псаломщик. Хорошо, что я тут. Ведь я не только именем Божьим крещена, но и именем Пушкина.
В стихотворении «Люблю под сводами седые тишины…» (1921) этот мотив принятия «несчастья», как крутого замеса русской жизни, становится выбором не только судьбы, но и веры. Воспев гимн великим европейским соборам («Соборы вечные Софии и Петра, амбары воздуха и света»), поэт выбирает сумрак, пасмурность и ветхость русского храма, присягая на верность русскому «следу несчастья»:
Не к вам влечется дух в годины тяжких бед,
Сюда влачится по ступеням
Широкопасмурным несчастья волчий след,
Ему ж вовеки не изменим.
О том, что это именно «русский след» говорит эпитет «волчий» («русские» у Мандельштама – «волки» 540). Этот же «русский след» возникает у него и в мольбе Сталину «Сохрани мою речь навсегда за привкус несчастья и дыма» (подчеркнуто мной – Н.В .). А «ветхий невод» храма, а с ним и «генисаретский мрак», и «ветхозаветный дым на теплых алтарях», напоминают о ветхозаветных корнях христианства. И в этом достигнутом в душе единстве вер, как единстве в несчастьи («зерно глубокой, полной веры»), Мандельштам, быть может, впервые в творчестве (и в жизни) ощущает себя «преодолевшим страх», раб внезапно ощущает себя свободным.
Читать дальше