Вся жизнь, всякая жизнь, жизнь с начала до конца, от первого до последнего вздоха, на каждом шагу и в каждое мгновение, жизнь с ее радостями и горем, с ее счастьем и с ее катастрофами есть жертва, жертва и жертва.
Жизнь оживляет, претворяет и мертвую материю. Дух и материя, жизнь и смерть – как сообщающиеся сосуды: где жизнь убывает, мертвая материя возрастает, и наоборот.
между душой и телом существует только различие в степени напряжения, концентрации, поскольку душа есть активное начало, а тело – пассивное 356.
По словам И. Блауберг, автора монографии о Бергсоне, «Особое внимание Бергсон обращает на почерпнутую стоиками у Гераклита идею постоянно присущего универсуму ритма напряжения и расслабления, в чем и выражается гармония космоса».
в единой длительности существуют различные степени напряжения, и в зависимости от того, движемся мы вниз, по мере убывания напряжения, или вверх, по мере его усиления, мы оказываемся в сфере материальности или в области духа 357.
Материя – дух «опавший». Когда дух отлетает и умирает время, напряжение становится протяжением, становится пустым пространством («и в пустоте, как на кресте…»). Материя – памятник жизни, ее застывший слепок. Остывание, затвердение жизни в материи связано у Мандельштама с темой «выпрямления». А то что живо, то криво. Так еврейство свое он воспринимал как врожденное искривление позвоночника (образ, близкий и Пастернаку: «О, если б я прямей возник!» 358). Достаточно вспомнить «Яйцо»: «Курицу яйцо учило:/Ты меня не так снесла,/Слишком криво положила…», или ироничную досаду по поводу собственной фамилии: «Что за фамилия чертова – криво звучит, а не прямо» 359. Это касается и речи. Городецкий подчеркивает, как характерный признак принадлежности текстов Мандельштама еврейской языковой картине мира, его «установку на оксюморонность/двойничество» (простые примеры: «незвучный хор», «горячие снега») 360. Пауль Целан (как я уже писал, цитируя А. Глазову), декларирует свое родство с Мандельштамом, «называя кривым как свой нос, так и свою речь» 361. Глазова пишет о «хаосе иудейском» в текстах Целана и Мандельштама, о зазорах и грубых стыках, о соединении «единиц речи друг рядом с другом, вне подчинительных связей», именно это «имел в виду Виктор Шкловский, когда называл “Египетскую марку” “книгой, будто нарочно разбитой и склеенной”». В «Стихах памяти Андрея Белого», тоже изрядного путаника, Мандельштам пишет о его речах, «запутанных, как честные зигзаги», что «Может быть, простота – уязвимая смертью болезнь?», а «Прямизна нашей речи… – пугач для детей». Кстати, именно со Сталиным многократно связан эпитет «прямой»:
Непобедимого, прямого,
С могучим смехом в грозный час,
Находкой выхода прямого
Ошеломляющего нас 362.
Происхождение искривляло не только «позвоночник», но и душу: «нет, я не каменщик прямой…, двурушник я, с двойной душой» 363.
Но в отличие от Пастернака, он принимает свою кривизну, более того, она – признак жизни (что живо, то криво), а «выпрямление» происходит только после смерти («нюренбергская есть пружина, выпрямляющая мертвецов» 364), «выпрямившийся» становится памятником самому себе.
Не мучнистой бабочкою белой
В землю я заемный прах верну —
Я хочу, чтоб мыслящее тело
Превратилось в улицу, в страну:
Позвоночное, обугленное тело,
Сознающее свою длину 365.
Смерть поэта – преображение. Когда тело застывает, становится слепком 366, душа настигает свое предназначение.
Тот же образный ряд Мандельштам выстраивает и в стихах на смерть Андрея Белого, с той же метафорой «выпрямления»:
Меж тобой и страной ледяная рождается связь —
Так лежи, молодей и лежи, бесконечно прямясь 367.
Выпрямление – смерть и преображение, «когда после двух или трех, а то четырех задыханий придет выпрямительный вздох» (т.е. последний вздох), речь застывает в словах, проявляется рисунок жизни. И став орнаментом, геометрией, слепком, он как бы оживляет пространство, пробуждает его для игры. Пространство, где вечно возникают новые чертежи, сплетает ткани с новыми рисунками, доступными нашему взору.
Даже мертвый поэт «шевелит губами» в земле, слова его звучат и сказанное «заучит каждый школьник» 368.
Гераклит называл эон (вечность) – младенцем играющим, бросающим кости 369(«ребенок, всецело и навеки царь всего сущего…» 370), то есть он же и вечно сущее, Логос. Время есть Логос. Гераклит – самый «еврейский» из античных философов, его мир – живое существо, но оно – дитя играющее и не взрослеющее, то есть все в мире случайно. «У еврееев», у того же Бергсона, хотя он и восхищался Гераклитом, – иначе. Евреи вводят в картину мира время и память, жизнь становится не игрой, а становлением. Эйнштейн тоже считал, что «Бог не играет в кости», но он был детерминистом, а значит «плохим» евреем, о чем откровенничал в интервью Джорджу Сильвестру Виреку: «Я детерминист. Я не верю в свободу воли. Евреи в свободу воли верят. Они верят, что человек сам творец своей жизни. Эту доктрину я отрицаю. В этом отношении я не еврей» 371. И в самом деле, в таком строго упорядоченном мире, когда в принципе можно рассчитать любое событие, не нужна и память, а «в Израиле и нигде больше предписание помнить ощущается всем народом как религиозный императив» 372.
Читать дальше