Бродский еще добавляет, что это непрошеное сближение должно было взбесить Сталина:
Представьте себе, что адресат читает это стихотворение, и на минуту Иосиф Виссарионович Сталин становится Осипом Эмильевичем Мандельштамом, и он думает: «Как…» – и это должно его тотчас взбесить…
О том, что под кодовым названием «Зевес» зашифрован Сталин (или маячит его тень), говорят и другие текстовые параллели. «Широкая грудина» сумрачных птиц в «Канцоне» перекликается с «широкой грудью осетина» в стихотворении о «кремлевском горце» 318, коего записные поэты так часто сравнивали с орлом 319. В стихотворении о Сталине («Где связанный и пригвожденный стон?») говорится об этой грозной птице:
А коршун где – и желтоглазый гон
Его когтей, летящих исподлобья?
Не забудем, что именно орел пытает Прометея – клюет его печень. Да и на вершины гор Прометей не приглашен погулять‐побеседовать с Зевсом, а прикован там к скале, и всякие клюющие и остроглазые птицы, помощники вождя, – его мучители (мотив стихотворения «Отравлен хлеб…»). В «Оде» особо подчеркивается эта принадлежность горца‐Сталина горным высям: «Он родился в горах…», «Он свесился с трибуны, как с горы…», «Глазами Сталина раздвинута гора…» Вождь предстает в этих стихах богом величественным в своей пространственной огромности 320, и он вспахивает жизнь исполинским плугом:
Глазами Сталина раздвинута гора
И вдаль прищурилась равнина.
Как море без морщин, как завтра из вчера —
До солнца борозды от плуга‐исполина.
Эта гигантская пахота – важная для поэта метафора культурного «передела» исторического значения: революция перепахала время, и Мандельштам рисует Сталина исполинским пахарем: «Он эхо и привет, он веха, нет – лемех». Таким же пахарем времени Мандельштам видит и себя («Я запрягу десять волов в голос» 321) и мечтает о сотрудничестве: «железный плуг и песнотворца голос» 322. То есть Сталин – это Зевес, получивший из рук поэта чудный бинокль для обозренья времен.
Полагаю, что вся эта образная система взаимоотношений поэта и вождя возникла уже в «Канцоне». МандельштамПрометей и в «Оде», и других стихах предлагает вождю свою служилую шпагу «беречь и охранять бойца», он заглядывает ему в глаза, молит о сохранении речи, отдается проникновенной и цепкой силе грозного взгляда:
И ласкала меня и сверлила
Со стены этих глаз журьба 323.
Снова о ласке… А в последней строфе стихотворения «Где связанный и пригвожденный стон?» именно Сталин выступает гарантом чаемой связи времен, как божественный отец истории, ее дирижер:
Он эхо и привет, он веха, нет – лемех.
Воздушно‐каменный театр времен растущих
Встал на ноги, и все хотят увидеть всех,
Рожденных, гибельных и смерти не имущих.
И если Амелин и Мордерер смогли представить себе сенатора Державина в качестве «начальника евреев», то уж тем более такой титул был впору Иосифу Сталину. И тогда малиновый цвет ласки оправдывает свою символику – ее даритель полон могущества, и ласка его – ежовыми рукавицами, а «красочный» эпитет отлично сочетается со строкой «что ни казнь у него, то малина», написанной уже непосредственно в адрес Хозяина евреев и неевреев… 324
Еще одна любопытная деталь: в стихотворении сказано, что «Зевес подкручивает с толком» всякие там умные стеклышки бинокля, чтобы лучше видеть, но он делает это «золотыми пальцами краснодеревца». Что это значит? Краснодеревец – это плотник высшей категории. «Золотые пальцы» подчеркивают мотив умелости – золотые руки. Но как плотницкое дело связано с управлением оптикой, подаренной царем Давидом? Мы знаем одного очень важного для истории плотника, оказавшегося приемным отцом Спасителя, и звали его Иосиф, и именно от него ведется цепочка поколений, восходящая к царю Давиду. Не накручивает ли тут Мандельштам дополнительные причины для ощущения близости к Отцу и для внушения ему важной мысли о том, что он волей‐неволей оказался связан с поэтом отцовской близостью? Сталину такой намек был бы понятен – он был христианским воспитанником.
Об их сближении‐отождествлении, по крайней мере, со стороны лирического героя, говорит и резкий поворот от повествования о «Зевесе», что «глядит в бинокль прекрасный Цейса», к повествованию от первого лица: «Я покину край гипербореев», «Я люблю военные бинокли», то есть герой смотрит в тот же бинокль и возникает ощущение какого‐то «перетекания» одного образа в другой, их слияния. Вот только что именно видит Зевс в бинокль, «дорогой подарок царьДавида»? Да ничевошеньки нового и интересного (в смысле там культуры или искуйства): подумаешь, сосна, эка невидаль, иль те же морщины гнейсовые, иль деревушка‐гнида. Тут и характерное для Зевса презрение к людишкам в деревушках – гниды, давить их, и весь сказ, бабы еще нарожают 325. Повторяю, подаренный бинокль не меняет «ракурс» в и дения Зевеса, оно просто становится острее. А вот двойник его и помощник царя горы, наш лирический герой, чудесным образом присвоив себе дар Давидов, видит в тот же бинокль не предметы уже, а судьбу. Видится ему некий край небритых гор, пейзаж каких‐то иных времен, быть может, не только прошлых, но и будущих, а, может, это и в самом деле Земля Обетованная. А что, похоже, свидетельствую: и леса мелкие да редкие, как есть щетина небритая, и долины весной ярко зелены до оскомины и свежи «как вымытая басня»… Тут большинство исследователей упражняются в знании басен Крылова и всякого фольклора, но почему «басня» не может быть просто библейским рассказом, и нет в этом эпитете ничего уничижительного для такого рассказа, наоборот: басня – концентрат мудрости. А если старую басню еще и промыть, то есть, снова вникнуть в нее – вернется ее вечная свежесть…
Читать дальше