Он как раз издавал Цветаеву в то время?
Да, я даже вычитывала какие-то тома. Сумеркину я обязана своей первой публикацией [148], еще сильно под влиянием Цветаевой, но уже с большим неудовольствием от этого. Процесс обретения собственного голоса долгий, но если не перестаешь расти, это может получиться. Постепенно я узнавала о других поэтах, которые жили в Америке: о Леше Цветкове и Леше Лосеве (но они жили тогда не в Нью-Йорке).
А с Бродским вы тоже познакомились через Сумеркина?
Нет, с Бродским сама. Я искала с ним знакомства, чтобы показать ему свои стихи и послушать критику. Уезжая, надеялась, что смогу это сделать. Было ощущение, что в моих текстах чего-то не хватает, плюс какая-то мифология ученичества: что можно получить некое знание только из рук в руки. Сейчас это звучит смешно. Скорее всего, это была неуверенность в себе, помноженная на тягу к совершенству. В России мне казалось, что спросить совета не у кого: к публикуемым поэтам обращаться я бы не стала, а в андеграунде, мне казалось, что и у других поэтов похожие проблемы. Теперь я это качество ценю как самое положительное.
Я знала, что Бродский уже переехал в Нью-Йорк из Анн-Арбора, но у меня не было его телефона. Старые друзья Иосифа не склонны были делить территорию с «чужими», говорили, что он занят и что не хотят его беспокоить. Я чувствовала в этих голосах какой-то страх, словно они боялись к нему лишний раз обратиться, чтобы не нарваться на неприятность. Это меня как-то правильно подготовило к встрече с ним. Когда я ему позвонила, он уже знал обо мне по стихам из Вены, сказал, что хотел ответить, но не было адреса. Позвал в гости, был очень дружелюбен, говорил исключительно на фене, «берлять-друшлять-хилять», чем меня не удивишь – не зря я дружила с музыкантами. Интересовался, какие его последние стихи я слышала-читала. Искали общих знакомых. Спросил: «На какой улице вы жили»? Я сказала, что на Радищева. Он изумился: «Где это?» Позже я узнала, что улица, где он прожил первые 15 лет своей жизни, на площади около церкви, называлась не Пестеля, а Радищевский переулок [149]. Он читал стихи, подходящие к случаю: «Я пришла к поэту в гости…» [150]и «Для берегов отчизны дальней ты покидала край родной…» [151]Вместе пели «Когда с тобой мы встретились, черемуха цвела…» [152]. Об этом можно долго рассказывать…
Свои стихи я показывала Бродскому два-три раза. Критика часто была, как бы сказать, сексуализированная, что ли, хотя тогда я бы это слово не употребила. Он находил способ порезвиться за мой счет, но я была начеку и не слишком реагировала. Я росла среди очень трудных людей и почувствовала, что то, каким он представился в первый день знакомства – совершенно доступным, – что этому нельзя доверять. Впоследствии он часто вел себя неспонтанно, как будто просчитывал, как бы «великий поэт» вел себя в такой ситуации. Я полностью понимала, кто передо мной, и мне это было не нужно, не казалось ни забавным, ни уникальным. Себе я говорила, что если такое поведение необходимо, чтобы быть поэтом, то я лучше поэтом не буду. При встречах я всегда старалась с самого начала как-то привести его в чувство, потому что со мной это не работает, я это секу, и он очеловечивался, умерял свой нарциссизм.
В это время я подружилась с Гришей Поляком, трогательно любившим все культурно-историческое, а через него – с Верой Артемьевной Дражевской, подругой Николая Олейникова, той самой, из стихотворения «Однажды красавица Вера…» [153]. Гриша Поляк тогда пытался собрать альманах «Часть речи» к сорокалетию Иосифа [154]и столкнулся с проблемой перевода его эссе о Н. Я. Мандельштам на русский язык, за который взялся Леша Лосев. Иосиф был недоволен результатом, уверял, что переводил не Леша, а Нина, отказался публиковать этот текст в альманахе, наорал на Гришу. Вышел скандал, и Грише нужна была помощь [155]. Так что почти сразу я стала «помогать». Но это гендерная классика. Через какое-то время Иосиф стал просить меня что-то переводить, редактировать для него, вычитывать. Впоследствии Саша Сумеркин и Соломон Волков независимо друг от друга говорили Валентине Полухиной, что я была литературным секретарем Бродского. Иногда я с этим спорю, иногда соглашаюсь, поскольку ничего в наших отношениях не было формализировано, все оставалось на уровне дружеских одолжений. Видимо, Бродский сам это им говорил, что тоже – классический предмет феминизма: мужчина, если он не находится с женщиной в интимных отношениях, представляет ее как своего секретаря. Надо сказать, что репертуар ролей у женщины в традиционных культурах очень бедный. Тогда я ничего этого не знала, может быть, лишь интуитивно догадывалась, что это силовой прием. Вообще, если рассматривать нашего «гения», стремившегося к полету от предсказуемого, в гендерном дискурсе или в дискурсе мужчины – поэта модернизма, то он выглядит исключительно предсказуемым. Но мы его любим за другое.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу