В этом смысле любопытна моя дружба с Женей Осташевским, который живет в Нью-Йорке, пишет по-английски и занимается обэриутами, которые являются источником его ломки языка и о которых мы сейчас много говорим. Я была знакома с Женей еще в Сан-Франциско, но тогда мы были совершенно чужими друг для друга людьми – я бы даже сказала антиподами. Мне понадобилось 10 лет, чтобы понять язык Осташевского, и произошло это тогда, когда мой собственный язык «сломался».
А как выстраивались твои отношения с английским? Знала ли ты его, когда приехала?
В Питере я училась в специализированной школе с углубленным изучением английского языка № 525. Из чего следует, что преподавали нам то, что те люди считали английским, со 2-го класса. То есть английским я занималась с восьми лет.
В стихотворении «О преодолении языкового барьера» ты пишешь: «Слова, что служат здесь, скромны и плоски, / Былому велеречию чужды, / Что к лучшему: как описать по-русски / Большой и малой (мать твою) нужды / Подробности…» Бродский утверждал, что если русское предложение держится на таких связках, как «однако», «тем не менее» и «несмотря на», то английское, напротив, построено на принципе «или / или», и отсюда, мол, по-английски труднее врать, чем по-русски. Что ты об этом думаешь? Для тебя разница между английским и русским скорее лексическая или синтаксическая?
Эта идея Бродского, как и огромное количество других его идей по поводу языка, кажется мне дивно прекрасной и столь же дивно ложной. Врать можно очень хорошо на любом языке. Но по-русски врать так хорошо, потому что советский XX век, как мы знаем, создал такую систему, в которой стало невозможно не врать.
В свое время меня потрясла одна книга устных бесед, в которых наши ровесники спрашивали своих родителей и вообще людей старшего возраста, знали ли те о лагерях. Какие тут начинались чудеса, какие прекрасные моменты изобретательности!
Чудеса с синтаксисом?
Да. Однажды я разговаривала с одной из своих прекрасных блокадных старух, которая была не просто старуха, а из дворянского рода Сомовых. Мы с ней сблизились, и речь шла уже не только о блокаде. Я спросила, что было самом трудным для нее в детстве. И она сказала, что труднее всего был переход из мира, где никогда не надо было врать, в ситуацию, когда врать приходилось постоянно (например, заполняя анкеты). Главным языком в ее семье был французский, и вдруг стало необходимо разучиться говорить по-французски. Как только родители не исхитрялись! Штрафовали детей на деньги: за каждое французское слово по 5 копеечек. Из словаря должно было уйти слово «Рождество» и так далее. Так что все эти дела с синтаксисом, который якобы мешает нам врать, они из области изящного.
Для меня это проблема не лексическая и не синтаксическая, а стилистическая. Дело в том, что у каждого русского слова, которым я пользуюсь, есть как бы своя грибница, корневая система, бесконечное количество этих белых штучек, которыми данное слово переплетается с другими словами, которыми оно питается. У каждого слова есть память всех предыдущих регистров употребления: у слова «наслаждение» – одна память, у слова «е…ля» – другая, у слова «любовь» – третья. По-английски я не знаю, где было данное слово до того, как оно попало ко мне в рот. Я понятия не имею, что оно делало и где было раньше. Это как детский ужас, когда мама тебе говорит: «Положи немедленно! Ты не знаешь, где была эта вилка! Вымой вилку!» Английские слова для меня одинаково стерильны.
Ничем не засорены?
Да. Было бы лучше, если бы все они были одинаково грязны, потому что грязь, гниль плодотворны – это чернозем. А так остается медицинская стерильность словаря, где даны два значения, которыми ты в панике и пользуешься. Сказано не нами, а одной очень наблюдательной женщиной, что все растет «из сора» [321]. Язык – это сор. Пока я жила в той стране, у каждого слова, у каждой идиомы, у каждой единицы языка были свои миры, по которым они путешествовали. Но я не смотрела американское телевидение, а между тем это главный пласт цитатности. Поэтому иногда я просто не знаю, о чем говорят вокруг меня люди. В то же время я не готова посвятить 10 лет жизни изучению американского телевидения. Что тут поделаешь? Бесконечно читать всю американскую литературу – и плохую, и хорошую? Это занятие «сора» мне уже не добавит. Мой двоюродный брат-социолог, который живет в Новосибирске, как-то сказал: «Как ты можешь там жить? Что ты там вообще понимаешь? Ты же никакую популярную музыку в такси не понимаешь». В России – другое дело: там из этой чудовищной музыки ларьков вдруг могли произрасти чудеса.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу